С шумом и громким говором прибыли студенты университета, неся свой громадный венок, украшенный пальмовыми ветвями наподобие лиры, и стали впереди нас. Они оканчивали 4-ю группу по церемониалу, мы начинали 5-ю. Распорядителем у них был любимый ими профессор Орест Федорович Миллер. Из толпы студентов выделился хор и занял место в цепи, составленной нами и студентами; хор стал позади своего венка, к нему присоединилось человек 20 наших певцов.
Распорядитель нашей группы Дмитрий Васильевич Аверкиев[679] принес толстую пачку листков с автографом Федора Михайловича и начал раздавать их[680]. Идея была прекрасная: выходило, будто бы сам покойный писатель благодарит нас за посещение и посылает на память автограф. Я вообще толкаться и протискиваться не мастер и потому, когда дошел по очереди до Аверкиева, листки были уже все розданы. Но Федор Федорович (Светлов) отдал мне свой (помещен в "Непризнанном"), а вечером Михаил Андреевич[681] дал мне еще листок, который и приложен рядом[682]. (М. А. взял этот листок специально для меня.)
Между тем публика все прибывала. Часы показывали уже четверть двенадцатого. В глубине от дома послышалось пение: гроб вынесли из квартиры. — Вперед! — раздались голоса; венки поднялись, толпа заколыхалась, и через две-три минуты процессия тронулась.
На колокольне Владимирской церкви загудел колокол, и почти вслед за первым ударом рядом с нами раздалось торжественное "Святый боже": пел университетский хор, подкрепленный десятками голосов из окружающей, движущейся толпы. При первых звуках молитвы головы всех обнажились. Медленные печальные звуки "Святый боже" так сильно хватали за душу, что у многих из нас к горлу подступили слезы. На меня эти звуки подействовали с особенною силою <…>
Наш думский первый бас с видом богатыря, Михаил Павлович Иванов[683], бывший в толпе, рассказывал потом Берману, что принужден был отойти к сторонке, так как расплакался как ребенок. Такие минуты, подобные вышеописанной, случаются, конечно, редко и озаряют нас недолго, так было и здесь. Хотя пение не умолкало до самой Лавры, но того потрясающего впечатления оно уже не производило. По мере движения и шапки при новом запевании "Святый боже" стали сниматься все туже и туже, а в самой цепи на Невском стали и покуривать (как будто нельзя было отходить на это время к панели). Вскоре и сами певцы перестали во время пения снимать шапки и, в конце концов, молитва в шапках, под гул и разговоры окружавшей толпы, над которой носились облачка папиросного дыма, обратилась в какую-то холодную формальность, занимавшую разве одного только дирижера, который почему-то именно теперь яро размахивал руками, пятясь задом во время пения. Словом, теперь впечатление куда-то расплылось и точно испарилось, но первого момента "Святый боже" на Кузнечном я не забуду никогда. В тот момент все действительно как-то ощутили веяние божества, и верующие, и неверующие, это чувствовалось всеми, а чувство подчас является тоньше и прозорливее самого зрения глазами.
У Владимирской церкви была отслужена лития[684], процессия на некоторое время остановилась. Я в это время встал в цепь вместе с двумя другими нашими учениками и все время до Лавры шел уже боком, держась за руки с соседями. Вокруг самого гроба род цепи составляли гирлянды из еловых ветвей, которую несли на палках, как один громадный венок, окружавший и гроб, и провожающих.
Погода была прекрасная: 1 или 2° тепла; ветра ни малейшего, сырости под ногами тоже не было. День выдался исключительно теплый, точно по заказу для проводов Федора Михайловича. На другой же день настал опять мороз и задул ветер; ранее такого тепла также не было.
Невский был буквально запружен народом. Экипажи могли двигаться только на узком пространстве для двух рядов, остальная часть проспекта была занята процессией и толпами народа, сплошною стеною стоявшего по сторонам.
На вопросы некоторых старушек: "Кого это хоронят?" — студенты демонстративно отвечали: "Каторжника". Одно время между ними произошло движение, послышались голоса: "Господа, пропустите, пропустите ректора". Толпа их раздвинулась, давая место старику с седой бородою, в шубе, который, несколько как бы конфузясь, поспешил пройти вперед. Это был ректор университета Бекетов[685].
Процессия растянулась на огромное расстояние и походила на какое-то триумфальное шествие: гроб только что выносили на Невский, а первые венки подходили уже к Знаменью[686]. Тротуары, окна, балконы были покрыты зрителями. На остановленных вагонах конки вверху происходила форменная давка. Во время движения процессии к ней присоединились еще два венка из Москвы от студентов Московского университета и от Катковского лицея.
Венок от русской драматической труппы несла вместе с Сазоновым М. Г. Савина, и эта дань уважения к покойному пришлась многим по сердцу. Молодежь вела себя безукоризненно, вполне покойно и прилично (если не считать курения, но в нем повинны и артисты, и многие из публики). У Знаменья была отслужена новая лития.
На время литии наше пение замолкало и все останавливались; затем снова крики: "вперед!", снова "Святый боже", и процессия трогалась в путь.
На Лаврской площади я вышел из цепи и пропустил гроб и всю процессию. Перед гробом несли венки от литераторов и редакций разных журналов. (Венок "Русской речи" (рисунок ниже) помещался на хоругви, которую, как говорили потом, поставили в Духовской церкви[687] на хорах, и она красиво склонялась над толпою молящихся). Были венки от "Нового времени", "Петербургского листка", "Всемирной иллюстрации" и от некоторых других, которых я уже не помню.
Сам гроб, вместе с провожавшим его народом, как я уже говорил, был очень красиво окружен зеленою гирляндой, тянувшейся от венка Славянского общества[688], несенного впереди самого гроба.
Тут я земным поклоном простился с дорогим умершим и долго провожал глазами золотую, покрытую венками крышку гроба, которая высоко в воздухе как бы царила над окружающей толпой.
У ворот Лавры гроб встретил лаврский наместник[689], по слухам бывший хорошим знакомым покойного. У ворот произошла давка. Говорят, чуть было в тесноте не задавили маленькую дочь Федора Михайловича, которая на другой день произнесла такой чудный, трогательный экспромт. Алексей Потехин[690] вытащил ее на руках из толпы. Григорович в воротах просил публику не входить в Лавре в самую церковь, так как места едва ли хватит на 2000 человек.
Когда процессия прошла ворота, в них послышались крики, оханье и пр. Это толпа тискалась в ворота.
Я повернулся и пошел домой. На углу против Лавры какой-то писатель продавал по полтиннику 5-копеечные Везенберговские карточки[691] покойного. Не утерпел, чтобы не купить и себе карточку на память об этой дне, и до самого вечера мы оба с Федором Федоровичем <Светловым> были полны впечатлениями пережитого. Я много играл подходящих к настроению вещей Бетховена, Шуберта, а он сидел и слушал.
Вечером Соловьевы[692] справляли новоселье. Были Берман и Черкасов[693], оба присутствовавшие на выносе. Понятно, что целый вечер речь шла только о впечатлениях дня. После ужина гости разошлись, а мы: Михаил Андреевич <Берман>, Светлов, хозяин Костя и я, продолжали разговоры, говорили об идеализме и реализме, проводили параллель между Достоевским и Щедриным, между Шиллером и Гейне и добеседовались незаметно до 7 1/2 ч. утра! Пример даже в наших летописях небывалый!