Мы слушали только ее. Силыч и Зуев вслух стали представлять себе девушку.
Зуеву она рисовалась гибкой, как лозинка, кареглазой и прямоносой, с копной каштановых волос, повязанных кашемировым цветным платком.
Силыч озорно подтолкнул меня локтем и решительно запротестовал:
— Готов спорить на четвертуху водки — голубоглаза, курноса, здоровая, толстокосая северянка. И пахнет от нее и только что сломленным белым грибком, и горячим ржаным хлебом. Ах, где мои семнадцать лет?! — смеясь, закончил расшутившийся Силыч.
Девушки прекратили пение и затеяли пляску. Мы вернулись в дом.
…Утром, несмотря на дурную погоду, на трех лодках решили плыть на дальние гривы.
— Дома на печи погоды не выберешь: на солнцевсходе — ветер и дождь, а в обед, может, и разгуляется, — радостно блестя глазами, торопил Силыч и нас с Зуевым, и хозяина.
Устоять против напора Силыча было немыслимо, да и мы с Зуевым по этому вопросу во мнениях с ним не расходились.
На открытых глубоких плесах озер гуляли белогривые волны. Мы старались плыть вдоль берегов по мелякам.
Несмотря на отвратительную погоду, птицы на воде и в воздухе было много. Внезапное похолодание «осадило» ее на этих удобных, кормных просторах. Но меня снова поразили не утки, а табуны гусей, возвращавшихся с утренней кормежки на середину огромного озера: я все время наблюдал за их полетом.
Михаил Григорьич сказал мне:
— Кормятся они вон на той голой, как колено, гриве с зеленями, а отдыхают на самой середине чистого озера: попробуй ухвати их.
Стан мы раскинули у длинного затона, соединяющегося с двумя многокилометровыми гривами. Одна — пахотная, с изумрудными зеленями озими, другая — изрезанная озерками и протоками, заросшими кустарниками, тростником, покрытая высоченными кочками, вся в топях, в мочажинах.
— Самый притон утьвы и куликов всех пород. Натешишься, сибирячок, не хуже, чем в своей Барабе, — пообещал Силыч и, забрав Солоху и патронташи, отправился на «любимое местечко», куда-то на перешеек между озер, как сказал он мне и Зуеву.
— Десятки раз зимой мне это мое местечко во сне снилось! — обернувшись, прокричал он нам. И снова большое квадратное лицо его стало вдохновенно-восторженным, как перед долгожданным, радостным свиданием.
— Кому скучно станет — подваливайте на выстрелы: места у меня на всех хватит! — крикнул Силыч и, уже не оборачиваясь, пошел в глубь гривы.
Дмитрий Павлович облюбовал себе тоже знакомый ему, заросший по берегам камышами и осокой затон, из-под другого берега которого он своими «доставалочками» так блистательно в прошлом году срезал чирка-грязнушку.
У меня из головы не выходили гуси. Тупицын посоветовал мне пойти с ним на озера в глубину гривы, но я отказался, решив заняться наблюдением за гусями, скопившимися в несметном количестве на середине широкого чистого плеса. Вот-вот они должны были лететь на кормежку.
Я решил точно засечь линию их пролета на озими и с озимей на воду.
Вскоре загремели выстрелы Силыча и Зуева, а я, затаившись в кустах, недалеко от нашего становища, в бинокль наблюдал за купающимися, отдыхающими гусями.
За день я не выстрелил ни разу: боялся отпугнуть гусей. Утки же, как назло, налетали на верный выстрел. Зато картина с гуменниками для меня теперь была совершенно ясной, план встречи с ними созрел.
Вечером счастливые мои спутники вышучивали меня всячески. Как всегда, начал Силыч:
— Гуси — священная птица — Рим спасли, а ты, жестокосердный сибирячок, их бить думаешь. Нет, как хочешь, а это неблагородно с твоей стороны (на охоте Силыч со всеми быстро переходил на ты).
За день погода не только не прояснилась, а напротив, пошел нудный затяжной дождь.
Мы вытащили наши челны, поставили их с наветренной стороны «на ребро» и скрывались под ними от дождя.
И такая непогожая весенняя ночь была полна волнующих шумов, свиста птичьих крыльев, гусиного гогота и переплеска волн у берегов.
После жирного ужина из свежей утятины и двух добрых стопок спутники мои вскоре заснули. Я взял карманный фонарик, остро отточенную шанцевую свою лопатку, заменявшую мне и топорик, с которой я не расставался в продолжение последних десяти лет на всех моих охотах, и пошел к намеченному днем месту — на гриву с зеленями.
Место для засидок я выбрал в гряде мелкой прошлогодней полынки, насмотренной днем в бинокль.
В вершине и устье гривы я отыскал две весенние теклинки[9] и оправил их, приспособив для засидок. Посередине же, в бровке полыни, вырыл яму, замаскировал ее сухобыльником и тою же полынью и вернулся на стан.
Спать я уже не мог — развел костер и стал греть чайник. Чуткий Силыч поднял голову, посмотрел на меня и спросил:
— Все плануешь?
— Планую.
— Ну плануй, плануй, а мы селезеньков бить будем…
Дождь перестал, но ветер дул с тою же силой. Все проснулись и выбрались к костру из укрытий.
Я рассказал о своем плане «генерального сражения» с гусями и предложил Силычу и Зуеву затемно пойти со мной в заготовленные и для них скрадки и ждать возвращения гусей с гривы на плесо.
Зуев вспыхнул, как порох, и бросился к необъятному своему рюкзаку отбирать патроны с крупною дробью. Силыч отказался:
— Утопический роман! А я человек реальной политики. Каждые три моих фактических селезня в сумке с успехом заменят одного твоего мифического гуся, в небе. И потом, опять же — совесть, совесть надо иметь, чтоб бить спасшую Рим птицу, — ухмыляясь в вислые, «моржовые» усы, отшутился Силыч.
— А может, они не спасли совсем, ведь это же только предание, — ответил я Силычу.
— Ну, аллах с тобой, ты, я вижу, тоже из упрямых. В меня. — И Силыч засмеялся так весело, что толстые усы его запрыгали.
Попили чаю, я налил термос, и мы с Зуевым отправились, чтоб затемно засесть в скрадки. Силыч остался у костра «слушать предрассветье», как выразился он.
Дмитрий Павлович всю дорогу расспрашивал меня о сноровке в стрельбе по гусю, о поведении в скрадке.
Я просил его не горячиться, не стрелять по первому прилетающему табуну («разведчикам»), не выскакивать из скрадка за подранком, а добивать его выстрелом, подбирать убитых лишь после охоты, стрелять же только в утренний пролет гусей с кормежки на воду.
— На рассвете не стреляй: и свет обманчив, и ночующий на воде гусь близко — увидит вздыбившийся после выстрела табун и изменит линию залета на гриву. Облетят гуси эти места и при полете с гривы. Ветер дует от нас — стрельба им будет слышна. Другое дело утром, когда они соберутся на озими и, разбившись на мелкие табунки во время кормежки, полетят на воду.
Я посадил Зуева в скрадок на дальнем конце гривы, в теклинке, пожелал ему ни пера ни пуха и зашагал обратно, к своей яме.
Мой скрадок был недалеко от берега озера. Начинало отбеливать. Шквальный норд-ост, вздымавший громадные волны, на заре как будто начал призатихать.
Гуси с воды на кормежку пошли, лишь чуть забрезжило. Летели они без крика. Возникали неожиданно и шли низко над нашими головами. Сделав обычный облетный круг, садились на зеленом бархате озимей.
Я лежал мертво в своей яме и только слушал гогот многотысячной стаи, шум и хлопанье крыльев, доносившиеся до меня, когда гуси буквально закрыли мою гриву.
Сколько пролетело их через наши скрадки?!
Рассвет наступал медленно. Зарю объявили невидимые жаворонки и блеявшие в высоте бекасы.
Воздух был напоен тонким ароматом оттаивающей земли; после долгой зимы он так волнует душу охотника.
Силыч и Тупицын уже начали стрельбу: заглушенно доносились к нам звуки их выстрелов.
Озера, камыши, топи и мочажинники с каждой минутой наполнялись многоцветными шумами, голосами. Все жило, бурно, радостно давало о себе знать: гоготало, крякало, свистело, пищало, квакало. И все эти сложные шумы и голоса, как удары огромного подводного барабана, могуче покрывали всегда таинственные уханья водяных быков — токующих выпей.