Литмир - Электронная Библиотека

— Чудак вы, Миня, право, чудак: да ведь с первого октября, по черной тропе, охота на беляка законом разрешена.

— Закон. Что закон? Его и обойти можно. Совесть не дозволяет. А совесть не обойдешь… При случае прошу охотников, убеждаю, что такое подобное преступство и от бога грешно, и от людей совестно. Да где там!.. — Миня безнадежно махнул рукой.

Отложив напильник, он сидел, обхватив колени руками, и в глубокой задумчивости свесил голову на грудь.

— Да и разве могу я сладить с людьми? — после длительной перемолчки снова заговорил Миня. — Когда они не только зайца и птицу — друг друга норовят обидеть. Собака у меня — сеттерок — нежных кровей была. Стрункой звал. Уж так-то ли она помогала мне!.. Сосед-мясник сгубил: иголку всунул в кусок печенки и скормил ей. Человек ли он?! Самое дорогое губят. Разве это жизнь?..

Он вспомнил вдруг о юности, о любви:

— Когда мне было девятнадцать лет, и я, Николаич… Ну, одним словом, сам понимаешь… А ее в деревню, за бородатого пасечника вдовца-раскольника силком выдали. Узнал я — сердце у меня так и зашлось. Сказывают, тиранит нещадно…

Миня замолчал. К шалашу с жарким костром вплотную подступила осенняя темная ночь. Одежда Мини просохла, и он с удовольствием оделся.

Вскоре слесарь в колодку моего ружья вставил новые, удлиненные бойки.

— Возьми, Николаич. Эти не подведут… Теперь спать бы да спать — самый развал ночи, А спать не хочется, расшевелил я себя — до зари не усну.

Со старицы донеслось кряканье потревоженной кем-то птицы.

— Непременно хорек на берегу, а может, лиса на отмели, — как бы про себя сказал Миня и снова умолк. Задумался. Потом проговорил:

— Да, была и у меня любовь. И все было. И все прошло… Как говорится в поезии: «Ничто не вечно под луной»…

И вдруг Миня — этот безнадежно больной тридцатипятилетний старик — заговорил стихами:

Где ты, где ты,
О друг мой далекий,
Отзовись, поспеши ко мне…

Глаза его были устремлены куда-то в глубь себя. Казалось, он забыл и обо мне, и о любимых своих Бужурах. Но вот, встряхнув головой, словно отгоняя мрачные мысли, он совсем тихо, почти шепотом, договорил им ли сочиненные или чужие чьи-то стихи:

И двустволка системы
                                 Толетта
Сиротинкой висит на стене…

— Хватит, приляжем, Николаич, до зорьки еще не близко…

Легли в шалаше. Я не шевелился. Миня же все время ворочался и тяжело вздыхал.

— Осенние перелеты! Пуще всего люблю я их: птица отыграла на весенних токовищах, птенцов вывела, нажировалась. Одним словом, закончила положенный ей круг жизни… Я тебе, поди, мешаю?

— Что вы, что вы, Миня!..

— Весной мне и селезня жалко бить. И березку срубить муторно. Весной я больше любуюсь на природную жизнь: у каждой букашки, зверушки, птицы — своя смекалка, свой норов. И каждую я понимаю насквозь. По траве, по лопуху знаю, на каком озере какая птица загнездится…

Перед утром я заснул. Разбудил меня Миня. Уступив ему свой скрадок на мысу, мы с Марсом ушли на излучину Тихой.

Пролет хотя и был много слабее, чем вечером, но и я и Миня славно постреляли на утренней зорьке.

Я предложил Мине уехать со мною в город, но слесарь решительно отказался:

— Вот если уважишь, Николаич, — дичину мою прихвати и маменьке отдай. А я потихонечку потянусь в свою катеджу и до конца пролета поживу. У тебя-то все впереди, а мне успевать надобно. Стреляю, а все думаю: доживу ли до следующего пролета, — печально улыбнулся он.

Я уехал в город один.

…До следующего осеннего пролета Миня не дожил: ранней весной он умер. Умер на охоте, в заветных своих Бужурах, в любимой своей «катедже».

Как-то осенью я завернул к матери Мини — занес ей пару убитых селезней. Над бывшей кроватью Мини на стене висела старенькая бельгийская двустволка, и я вспомнил стихи, читанные слесарем прошлой осенью:

Где ты, где ты,
О друг мой далекий,
Отзовись, поспеши ко мне…
И двустволка системы
                                 Толетта
Сиротинкой висит на стене…

ПЕРВОЕ ОТЪЕЗЖЕЕ ПОЛЕ

Возмутителем моего охотничьего спокойствия осенью 1924 года оказался самый неподходящий для этой роли «молчун», склонный к ранней полноте слесарь Владимир Максимович Напарников.

За добродушие и простоту все знающие его устькаменогорцы звали просто — слесарь Володя. Так вот этот-то слесарь Володя, которого по общему убеждению ни внезапный пожар его избенки, ни землетрясение не способно было вывести из равновесия, прибежал ко мне в редакцию с вытаращенными глазами и, распираемый новостью, еще на пороге выкрикнул:

— По-о-шл-а! Та-а-бу-у-нами!..

И я, двадцатичетырехлетний демобилизованный из Красной Армии «ответственный редактор журнала «Охотник Алтая», как пышно подписывались тогда мои журнальные передовицы, и «разменивающий девятый десяток» старик-секретарь редакции, мой бывший учитель Григорий Евграфович Борзятников, оторвались от гранок очередного номера.

— Какая?

— Когда? Где видел?

— Северная! Сегодня… Над Иртышом…

— Да ты сядь, сядь, Володенька, и толком…

С молодо вспыхнувшими глазами, тучный, безнадежно, отяжелевший, но в душе все еще страстный охотник Григорий Евграфович подвинул слесарю стул и, приложив ладонь лопаточкой к уху, приготовился слушать всегда необычайно волнующую усть-каменогорских охотников новость о ва́ловом пролете северной птицы.

— Вышел я на солнцевосходе на рёлку — в устье Ульбы — переметишки на налимов с вечера бросил… и вчера еще галки в небе шубой свьюжились — ворожили. Ну, думаю, вот-вот повалит…

Только взялся за хребтинку перемета, а они ни́зом, над самой серединой Иртыша — табун за табуном, как из рукава!..

Я к Ивану: так и так… Митяйка, конечно, не отстал — тоже с нами… Втроем с час понаблюдали. Иван и говорит: «Беги к Николаичу — обрадуй. Да непременно скажи — вечером соберемся: пора плановать, — вслед за утьвой — невдолги за большими печенками[5], а там и за лисами, за волками к Джеке…»

Захлебистый рассказ всегда спокойного, увальневато-медлительного слесаря, молодо загоревшиеся глаза древнего старика Борзятникова (о себе уже не говорю, хотя я с трудом удержался, чтоб не закричать «ура!») — красноречивей всяких слов выражали радость наступления долгожданных отъезжих полей.

Окрестности нашего уездного городка в те годы славились обилием и разнообразием дичи.

Особенно увлекательны были осенние отъезжие поля под Красный яр — на просянища за скапливающейся там в это время в несметном количестве ожиревшей кряквой. Чуть позже — в заиртышские ковыльные степи за сторожкими гигантами — дрофами, а по первым порошам — в монастырские горы к казаху-беркутятнику Джеке за лисами и волками.

И как бы ни была легка и добычлива даже для малоопытного «зеленого пуделя» летняя стрельба местовой дичи, осень — золотая пора матерых усть-каменогорских охотников. Ее ждут, о ней мечтают, к ней готовятся с великим тщанием.

Пешие — «сходные по ногам» — намечают извечные пролетные трассы в окрестных поймах, на островах и косах Иртыша и Ульбы..

А конные? Мечты их — крылаты. Куда, куда только не собираются они!

Готовясь к осенним отъезжим полям, охотники ночи напролет подгоняют все домашние работы, подкармливают коней. Служилый люд приурочивает отпуска. А перед отпусками, выгадывая лишний денек, работают сверхурочно и даже в воскресенья: только чтоб осенью, закатившись в степи, в горы и в леса — подальше от города, подольше побыть с глазу на глаз с возлюбленной природой, с ее вечной, необманною красотой. Забыться, забыть постоянные думы о «хлебе насущном», о нуждах и печалях, послушать дыхание земли.

вернуться

5

Печенки — дрофы.

15
{"b":"241865","o":1}