— Сталин неожиданно быстро решил: «На это деньги есть. Возьми. Сколько надо?» Я ответил, что заказы пойдут через фирмы нейтральных стран, так как нам стратегические материалы Запад не продает, и надо будет покупать в валюте через Швецию, Норвегию, а поэтому не меньше 100 миллионов уйдет на первый этап испытания. Сталин велел составить смету, и мы ушли. Булганин при выходе со мной не разговаривал. Смета была утверждена на 120 миллионов долларов, и мы начали строить здание Института зазвуковых скоростей. Тут я опять имел столкновение с Булганиным, так как он без моего ведома снял со строительства один из строительных батальонов солдат: для работы на своей даче. Я отозвал этот батальон. Булганин ничего мне не сказал. Но я понимал, что обстановка накалена. К 1949 году мы получили через Швецию все заказанное и смонтировали аэродинамическую трубу по чертежам, вывезенным нашей разведкой из США. Сведений об опытах в Америке больше не поступало, и Булганин меня этим упрекал при каждой встрече. Но Институт зазвуковых скоростей начал работать. На этот момент сумма затрат превысила смету на 80 млн. долларов. И вот тут-то Булганин созвал ученый совет и поставил вопрос о реальности полета с зазвуковой скоростью. Ученый совет вынес определение: «Полет с переходом через звуковой барьер невозможен». Спустя несколько дней на совещании у Сталина — когда меня не было — Булганин доложил о заседании ученого совета и о перерасходе сметы. Как мне рассказал мой заместитель, Сталин, помолчав, спросил: «А что, этот Гуревич еще работает в Управлении вооружения авиации?» — и, не дав Булганину ответить, перешел к другому вопросу. Булганин же понял этот вопрос как указание к действию. В ту же ночь я был арестован. А вслед за мной арестовали почти всех, кто работал в Институте. Нам было предъявлено обвинение в «сознательном подрыве экономической мощи СССР путем растраты золотого фонда на ненужные и научно не обоснованные эксперименты по заданию американской разведки». Институт зазвуковых скоростей был закрыт. И хотя сейчас уже доказано, что полет со сверхзвуковой скоростью возможен, — я все же в тюрьме. А советская авиация безнадежно отстала от американской.
— Хватит, дальше ненужные подробности, — прервал Гуревич. — Все теперь ясно?
Слушавшие молчали. Возвращая тетрадь, Гефен грустно пошутил:
— А ты знаешь, Миша, кто велел Булганину тебя арестовать?
— Кто? — недоверчиво проворчал Гуревич, понимая, что его ждет шутка.
— Конечно, американцы! Они увидели, что ты хочешь их догнать, и приказали Булганину посадить тебя!
Все засмеялись. Даже Гуревич улыбнулся в усы. Было поздно, и мы начали разбредаться по нарам. Приближался час вечерней «поверки» и отбоя, всем надо было быть на местах, иначе могли увести на ночь в карцер.
Лежа на матраце, на котором до меня отлежали свои сроки целые поколения, и от которого остались лишь ветхие клочья, я вспоминал...
Была весна 1953 года, умер Сталин... В тюрьме сидели еврейские врачи-«вредители». В стране свирепствовали распоясавшиеся юдофобы. На митингах и собраниях, на заводах и в учреждениях выступали ораторы из горкомов партии, призывая расправляться с «еврейскими космополитами»; на улицах били людей с еврейской внешностью; на заборах мелом писали «Бей жидов!», а в метро и пригородных электричках можно было видеть нищих с табличкой на груди: «От жидов не беру» — им подавали охотней и больше — учет конъюнктуры! Все знакомые при встрече спрашивали меня: «Еще работаешь?» Большинство евреев было с работы уволено. Больные отказывались принимать лекарства, выписанные врачами-евреями. В Киеве был погром. Все ждали массовой высылки евреев в Биробиджан — милиция составляла списки. В этот момент «под занавес» арестовали и меня. Сначала пришли за моим начальником отдела, Рабиновичем. Он выбросился в окно с пятого этажа. После этого пришла моя очередь «осмотреть Лубянку изнутри», как шутили тогда в Москве.
Арестовали меня с шумом: на улице, выскочив из двух легковых машин, с пистолетами, под любопытными взглядами случайных пешеходов (вечером они будут рассказывать своим знакомым: «При мне шпиона арестовали — типичный еврей!») затолкали в машину.
Мало кто из евреев не понимал в то время, что его могут в любой момент арестовать и обвинить в том, чего он никогда не совершал, а я, к тому же, был убежденный сионист, что, с точки зрения советской власти, — уже преступление. Но все же арест — всегда неожиданность...
Начались и мои «злоключенья заключенья» — говоря словами поэта.
Глава I
У моих конвоиров дрожали руки с пистолетами.
— Оружие, где пистолет? — скороговоркой бормотали они, держа меня за руки и обыскивая на ходу. По должности мне полагалось личное оружие, и эти «храбрецы» дрожали за свои шкуры.
Пистолет был отобран, и один из кагебистов сказал мне:
— Вы не волнуйтесь, все сейчас выясним. Несмотря на полное отсутствие комизма в данной ситуации, я не удержался:
— Кто из нас больше волнуется? Вы на свои дрожащие руки посмотрите.
Никто мне не ответил. Машина наша с задернутыми шторами быстро шла от Устьинского моста, где я был задержан, к площади Дзержинского. Вот мы уже в тени мрачного здания, о котором москвичи говорят: «где Госстрах, не знаю, а где Госужас, знаю»... ворота открываются без сигнала (охрана явно знает номера оперативных машин) и, держа под руки, меня вводят в комнату — приемную внутренней тюрьмы КГБ СССР. Потертые столы, стулья, тумбочка с графином, на полу — ковровая дорожка. Через эту комнату прошли сотни, тысяч, даже миллионы людей, и надзиратели действуют с автоматизмом и быстротой удивительной: меня раздели догола, человек в чине подполковника проверил у меня зубы (не выворачиваются ли), заглянул в горло и во все другие отверстия тела (не спрятано ли что-нибудь). Потом дали хлопчатобумажный костюм (был июнь и стояла жара), типа спецовки, и легкие шлепанцы, а когда я оделся, вывели в коридор и посадили в «бокс» — нечто вроде шкафа в стене, шкаф со скамейкой и «глазком». С этого момента «одноглазый циклоп дверей» стал моим спутником на многие годы. Но я был еще в самом начале пути...
Очень скоро за мной пришли: двое надзирателей взяли меня молча под руки, еще один пошел впереди и один — сзади. Офицер, шедший впереди, все время щелкал пальцами, и я никак не мог понять, для чего он это делает. Но вот на повороте коридора на щелчок отозвался другой щелчок, и меня сразу поставили лицом вплотную к стене, а мимо провели другого заключенного — видеть друг друга нельзя.
Поднявшись по лестнице «стертых ступеней», уже описанной Солженицыным, мы подошли к лифту, специальному, тюремному. В нем было два отделения: вначале впустили меня и поставили в нечто вроде металлического шкафа, а потом вошла охрана и открыла в моем шкафу «глазок», чтобы меня видеть. При выходе из лифта мы попали в типичный московский министерский коридор, тянущийся на добрую сотню метров и устланный мягкими ковровыми дорожками. По коридору сновали люди в штатском, не обращая внимания на нашу более чем странную процессию — здесь этому не удивлялись... Когда меня вводили в дверь, я успел прочесть табличку «Заместитель министра», но фамилию не понял. Приемная была громадной. Навстречу нам вышел из-за стола человек в форме капитана КГБ, взял из рук сопровождающих меня людей какой-то лист бумаги и, подойдя к столу с внутренним коммутатором, нажал кнопку. Через несколько минут, прошедших в молчании, в приемную вошли четыре человека в штатском и, посмотрев на меня, прошли в кабинет, на котором была табличка с фамилией «Кабулов». Эту фамилию я знал. Берия окружил себя людьми, вызванными им с Кавказа и славившимися своей жестокостью; один из них был и Кабулян (Кабулов).
На пульте загорелся какой-то сигнал, и меня ввели в кабинет. Это был не кабинет, а зал. Вдоль правой стены тянулся громадный стол заседаний, слева шел ряд больших окон с металлической сеткой между стеклами, а в глубине мерцал полировкой огромный (даже для этого зала) письменный стол. В кабинете никого не было. Меня подвели к столу, остановив примерно за три метра до него, и усадили на вращающийся табурет. На столу у Кабулова было пусто. Лишь стоял один ярко-красный телефон: явно кремлевская «вертушка» — эти аппараты работали на высоких частотах, и разговор нельзя было подслушать; ими пользовались лишь для правительственной связи. Рядом со столом на тумбочке стояло еще несколько телефонных аппаратов. На стене висел громадный, до потолка, портрет Берии, а рядом с ним была дверь. Из нее-то и вышел, вернее, выбежал, выкатился коротенький толстый человечек в штатском. Он подбежал ко мне, остановился, усмехаясь, злобно смотрел несколько секунд и вдруг заорал с явным армянским акцентом: