«Вот уже вторая неделя, как я дошел до столь приятного положения, что не выхожу из дому за отсутствием сюртука, отправленного в ломбард, и не ем мяса ввиду отказа в кредите»…
Женни Маркс, жена и мать, писала:
«На пасху 52-го года заболела тяжким бронхитом наша бедная маленькая Франциска. Три дня несчастная девочка боролась со смертью. Она так тяжело страдала! Маленькое бездыханное тело ее покоилось в задней комнате, а мы все перешли в переднюю комнату и, когда наступила ночь, легли спать на полу. Трое живых детей лежали здесь же, и мы плакали о маленьком ангеле, холодном и бледном, покоившемся рядом с нами. Смерть милого ребенка произошла в момент нашей самой горькой нужды. Я побежала к одному французу-эмигранту, который жил поблизости и незадолго до того приходил к нам. Он отнесся ко мне с большим участием и дал два фунта стерлингов. На эти деньги я заказала гроб, в котором мирно покоится моя бедная девочка. У нее не было колыбели, когда она родилась на свет, и ей долго было отказано в последнем маленьком обиталище»…
Маркс писал:
«Жена моя больна, Женичка тоже, у Леночки нечто вроде нервной лихорадки. Доктора я не мог и не могу позвать, потому что у меня нет денег на лекарство. Последние восемь – десять дней я кормил семью хлебом и картофелем, и еще вопрос, удастся ли мне раздобыть на сегодня и это»…
…Пусть так! – Маркс просыпался утром, уходил работать в Британский музей, работал там до того времени, когда закрывалась библиотека, приходил домой, когда засыпали дети, и ночами работал дома. Все лучшее на земном шаре, что было написано до него и сделано до него, было изучено им. Все, происходящее на земном шаре, было известно ему. Он был духом и мозгом Первого Интернационала, вождем рабочих на земном шаре. Им написан – «Капитал». Каждый день, каждый час своей жизни – он работал для лучшего человечества, недоедая и недосыпая. Жена и дети дома называли его – Мавром. Его мысль была – делом. Превращение его мысли в реальность – должно было стать делом человечества.
Климентий уезжал из Камынска в места, где под землею рабочие рыли руду, – в такие места, где по статистике тех лет на тысячу шахтеров в год каждые три дня было по увечью или смерти, где на триста саженей под землей в кромешном мраке, с фонариком на голове или на груди, рабочие рыли руду – от семи утра до семи вечера, чтоб никогда не видать солнца.
На Урале, на заводе и на рудниках князя Сан-Доната, граф Демидов тож, – на Вагульской улице под Шайтанской горой в трехоконном доме жила семья шахтера Широких. Сын Дмитрий, одним из первых воспоминаний запомнивший, как пороли отца, – навсегда помнил, как сыну хотелось все, что угодно – лечь вместо отца на скамейку, пойти вместо отца в шахту, подставить руку под кран кипящего самовара, – все, что угодно, чтобы отцу было легче. Теперь Дмитрию шел семнадцатый год. Он уже работал в шахте. Пришло письмо из России, – собиралась приехать тетка Арина, сестра отца, с детьми, после того, как ее мужа повесили, – спрашивала, можно ли приехать? – Писал письмо двоюродный брат Климентий. Мать и отец плакали, получив письмо, о гибели родственника – и совещались о куске хлеба для родственников, – Пятый год прошел, рабочих вновь прижимал кусок хлеба, решили родственников звать. Дмитрий написал ответное письмо.
И родственники приехали.
Отец Алексей Николаевич с сыном Дмитрием, попросив лошадь у соседа-конника, ездили на станцию. Брат и сестра не виделись восемнадцать лет, встретились родными и незнакомыми, расплакались. Мать Мария Никитишна приготовила пироги с рыбой и чай с сушеной малиной. Мать Арина Николаевна все же привезла подарки, несмотря на нищету после гибели мужа, – Марии Никитишне – шаль, Алексею Николаевичу – форменную новую железнодорожного образца суконную шинель, оставшуюся от мужа, Дмитрию – записную книжку, по совету Климентия.
За чаем и за пирогами сидели – и родственниками, и незнакомыми. Мать Арина Николаевна рассказывала – то немногое, что она знала о московском восстании, о суде и о виселице мужа. Отец Алексей Николаевич рассказал о забастовках Пятого года, о собраниях за Красным камнем, о казачьих и полицейских расправах, кого из соседей надо остерегаться, кто – свои. И плакали по-родственному, и сторожились друг друга, ознакамл иваясь.
Рассказала мать Мария Никитишна:
– Шумим, шумим!., я сама на демонстрации бегала, чего только не было!.. Теперь вон и казаков им мало, дирекции, – ингушей нагнали. Ихняя верх берет. И до чего додумались? – не дают деньгами в конторе, как при крепостном, – талонами дают. Директор Брюге говорит, – нету денег, потратились на Пятый год, вот продадим Салдинскую ветку, железную дорогу, значит, тогда расплатимся, – а вчера сказал, дом в Петербурге продавать будут для расплаты с рабочими, очень уж обеднял Демидов… Дают талоны, а на рынке их не берут. Придешь, купец спрашивает, – на талоны? – «Да». «Куплю твои талоны по двадцать копеек за рубль!»… – А другой– смилуется, говорит, – «на много ли талонов? на пятнадцать рублей? – муки небось надо? – бери зато конфетов!» – Просишь его, сватаешься, торгуешься, – даст мешок, а на остатки на девять рублей залежалой бакалеи насует… Что наши некоторые делают? – идут в контору и прикидываются – у кого корова сдохла, у кого печь провалилась, – молят, им дают деньгами… Я тоже придумала, к попу ходила, говорю, – «напиши, батя, записочку, покойник у меня», – про твоего мужа помянула, не сказала, конечно, что и как, – дала бате рубль, написал… Вот мы тебя и потчуем за упокой души…
Женщины поплакали, обнявшись. Разговаривали за чаем медленно, только старшие.
Дмитрий с Климентием после чая вышли на улицу. Климентий никогда не видел гор и смотрел поверх улицы.
– Ты нам ответное письмо писал? – спросил Климентий.
– Я, а что?
– Грамотно пишешь.
– Ты тоже грамотно.
– Я о тебе, как родился, все время слышал от отца и от матери. Есть, мол, такой замечательный вольный да высокий Урал, и есть на Урале брат Дмитрий… Не знаю почему, а всегда очень приятно было об этом думать… Думал про тебя как про друга…
Светила луна. Улица, уходившая в гору, лежала в тяжелых снегах. Внизу, у плотины горели электрические фонари литейного, горели электрические фонари на горах, у отвалов.
– А ты про Фому Талышкова ничего не слышал? – спросил безразлично Климентий.
Дмитрий насторожился.
– Про кого?
– Фома Талышков, рабочий с меднорудного.
– А тебе зачем?
– Есть у вас такой, в вагоне разговаривали.
– Кто разговаривал?
– Атак, рабочие…
– Кажись, есть… особенно не слыхал.
– Покажи, где живет.
– Особенно не знаю… На Тагильской или Напольной…
В сумерки на другой день Климентий постучался в приземистый дом на Напольной улице. Из-за двери спросили:
– Кто?
– Да если не запамятовал, – голову проломили… Дверь отперли. Высокий рабочий сказал, оглядывая Климентия.
– Не признаю что-то…
– Леонтия Владимировича Шерстобитова помните? На лице рабочего появился страх.
– Да, ведь, он…
– Вы и есть товарищ Талышков?
– Да.
– Леонтий Владимирович действительно убит в Московском восстании, я вот к Вам пришел за него, два года добирался…
На второй день после знакомства с Талышковым, в субботу во время всенощной, чтоб было незаметней, – Климентий позван был на партийное собрание. Дома Климентий сказал, что идет погулять. На углу Тагильской и Напольной Климентия ждал Талышков. Вдвоем они, не разговаривая, в нескольких шагах друг от друга, пошли в поле к горам. Собрание заседало на заброшенном кирпичном заводе, в обжигной яме, без огня, во мраке. Собралось человек сорок, говорили о талонной системе капиталистов, о борьбе с нею, прочитали при свечке проект воззвания против талонов, решили размножить. Председательствовал Талышков – товарищ Фома. Рядом с Климентием вспыхнул огонек папиросы, и Климентий узнал брата Дмитрия, – отодвинулся от него. Разошлись уже запоздно. Расходились по одному, по двое, не оглядываясь. Климентий вышел вслед Дмитрию, – прошед шагов десять сзади, нагнал, крепко положил руку на плечо. Дмитрий не испугался, обернулся, – лицо выражало суровость, суровость сменилась радостью.