Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Рассказывая, Гончаров больше смотрел себе под ноги Сейчас поднял отяжелевший взгляд, повторил через короткое время:

— Остальное вы знаете. Вот он я, перед вами, безрукий Владас Гончар.

* * *

В тот же день, как сжег орудия труда художника, Владимир Гончаров отправился в военкомат.

Сражался рядовым стрелком, заряжающим артиллерийского расчета и закончил войну командиром саперного взвода.

Нет, не войну, конечно, закончил. Война еще шла, но ему-то уже не воевать. Всякого навидавшись, он лежал теперь на госпитальной кровати в родном Вильно с ампутированной рукой и с горькой иронией думал о том Владасе Гончаре, который полагал, что навсегда отмыл руки от краски. Сейчас, как никогда, тянуло к мольберту. Он чутко осязал большим пальцем отсеченной руки приятную окольцованность палитрой, остро улавливал запах выдавленных из туб многоцветных червячков, переживал вдохновенный восторг от явившегося в память постукивания кисти по атласно просохшей грунтовке.

Солдатское дело ему теперь не по плечу, но по плечу ли то, к чему стремился в предшествующие годы? Владимир Петрович вспомнил «Цветные сны» с лимонно-пунцовыми телами рубенсовской упитанности, а потом вглядывался в лица товарищей по палате.

Какую жизнь вложил он в тех, изображенных им на полотнах, с которыми грезил войти (ворваться!) в историю искусства? И чем живут вот эти, прикованные недугом к лазаретным тюфякам? Написать бы майора Щатенко Петра Ануфриевича. Угрюмого и раздражительного не от слабо посоленного супа, не от того, что дует под дверь, не от того, что встал с левой ноги, на которую, между прочим, и встать-то не в состоянии, — от другого совсем.

На пути его батальона стоял ощетиненный пулеметами фольварк. Полковник Полудов приказал дерзкой, стремительной атакой сковырнуть этот фольварк до наступления темноты. Щатенко захватил фольварк, но не дерзкой и стремительной — всю силу батальона обрушил левее, на менее укрепленный фланг немцев. Когда здешняя оборона была смята, круто повернул роты и внезапным ударом сбоку, используя наступившие сумерки, с первого раза ворвался в фольварк и «сковырнул» его, как и было велено.

Сковырнуть-то сковырнул, но, вопреки приказу, на три часа позже. От того, когда взят фольварк, не мог нарушиться и не нарушился ход дальнейших боевых действий, напротив, майор Щатенко содействовал успеху последующих боев хотя бы уже тем, что сохранил десятки людей, которых при дневной атаке в лоб мог умертвить шквальный огонь немецких пулеметов. Но полковник Полудов чтил принцип исполнительности, и ссамовольничавший Щатенко едва не угодил под военный трибунал. Спасло ранение.

Вот кого на холст — Петра Ануфриевича! В чем-то с неправотой своей, с гневом своим, обидой, с раздумьями о смерти и жизни на войне. Как, товарищ Гончаров? Это тебе не «Затененный рассвет».

Одни хвалили тебя за то, что будто сумел возвысить чувственную красоту человека, другие, напротив, видели в полотнах осуждение порочной чувственности — и за это тоже хвалили... Было что-то, было. И главное — экспрессия, рожденная упоительным трудом выразительность. Напиши-ка вот с такой же выразительностью рассвет в госпитальной палате! Изобрази этих разных, абсолютно непохожих и в то же время духовно объединенных людей, передай широту и богатство чувств и мыслей такими, как есть, — ничуть не пыжась возвысить эти чувства и мысли...

Владимир Петрович посмотрел на замотанный обрубок предплечья, шевельнул несуществующими пальцами. Шевельнул и оцепенел от испуга. Он был наслышан о физиологических курьезах человеческого организма, но слышать — одно, испытать самому — совсем другое. Гончаров еще раз подвигал пальцами, стиснул их в кулак и даже почувствовал остроту впившихся в кожу ногтей. Снова вернулся памятью к палитре, ощутил на руке, которой давно уже нет, ее легкую, радующую весомость. Мистика!

Вошла Машенька, поставила возле настольной лампы стерилизатор — никелированную коробочку со шприцами. Ей показалось, что отлучка была долгой. Машенька окинула палату зорким и озабоченным взглядом, не нашла, что могло бы встревожить, вызвать укоры совести, успокоилась, закусив губку, стала листать журнал с врачебными назначениями.

Написать картину на противопоставлении? Грубость и нежность. Грубость — война, нежность — Машенька.

Владимир Петрович потянулся к тумбочке, извлек папку с листами ватмана, положил себе на колени.

День за днем, эскиз за эскизом. Схватить жизненную натуральность, потом ее негде будет взять, некому будет позировать. После — на холст. А, лейтенант Гончаров? На переднем плане семнадцатилетняя Машенька с ее прозорливым, отзывчивым сердцем, со всей ее нежностью, безыскусно открытой душевной прелестью... Рассветным утром. Именно — утром. Когда вот эти чистые листы превратятся в эскизы, когда он приспособит что-то для смешивания красок, научится обходиться без привычной палитры, когда на подрамнике будет натянут холст, — тогда тоже писать утрами. Легкими рассветными утрами, чтобы ясность зарождающегося дня осветила Машенькину радость за излеченных, набирающих силу бойцов и не скрыла страдательных думок о тех, которых еще будут и будут привозить; чтобы увидеть в ее не очень ладной фигурке разбуженное цветение молодости, кроткое, доверчивое желание любви.

С композицией успеется. Придет в свое время, определится. Сейчас — люди. В карандашных набросках запечатлеть израненного, недвижного парня по фамилии Смыслов, которого недоверчиво называют в госпитале начальником штаба и который в свои двадцать лет далеко не парень, поскольку — майор и действительно начальник штаба артиллерийского полка. Хоть карандашным штрихом ухватить душевную боль противоестественно седого разведчика Ивана Малыгина, едва вытащенного врачами с того света. А разве можно обойтись без Василия Курочки, отгораживающегося от постигшей беды веселым балагурством?

Владимир Петрович положил лист ватмана поверх папки, вооружился карандашом. Плохо заточен карандаш. Незакрепленный лист соскальзывает с картона. Тщатся придержать ватман пальцы руки, которой лишился еще в июле. Гнетущей, неутешной болью тянет что-то под сердцем...

Ничего, Владас Гончар, не все потеряно. Собери волю, укрепись в ней. Теперь у тебя есть верный, захвативший тебя замысел, теперь ты знаешь, что писать!

Глава девятнадцатая

Вода закипала. Из-под неплотно прилегающей крышки двухведерного эмалированного бака легким папиросным дымком стал просачиваться пар. Юрате сидела на корточках перед распахнутой заслонкой плиты и, укрощая жар, совком разгребала угли по всему поду. Длинные, прямо расчесанные волосы занавешивали лицо и казались ей чем-то посторонним, неприятно беспокоящим — вроде запущенного, несвежего платка с чужой головы. Из-за них-то она и затеяла эту банную возню. Промыть, просушить, а потом уж в постель — до обеда, до прихода Маши Кузиной.

Крохотный, пахнущий резедой кусочек мыла — память безобидных щедрот ее хозяина Самониса Рудокаса — оживил истомленную работой и сердитую на свою неприбранность Юрате. Льняные волосы промылись до поскрипывающей чистоты, обещали, потеряв влагу, стать ковыльно легкими, какими и любила их Юрате.

Вода в баке оставалась. Стать в корыто и... Юрате решительно начала скидывать одежду.

За неимением другого места цинковое корыто хранилось под кроватью Маши Кузиной. Шлепая босыми ногами по крашеному, приятно прохладному полу, Юрате направилась туда. Распахнула дверь и оторопело замерла на пороге. В такой же застывшей позе в противоположном конце комнаты остановилась обнаженная женщина. Ее высокая, безукоризненно ладная фигура излучала юную жизнь. Юрате шагнула ей навстречу. Та сделала то же самое. Жар смущения прошелся по жилам Юрате. Она никогда не видела себя нагой со стороны. Но замешательство было недолгим, его сменил трепет восторга от всплеснувшей мысли, что это волшебное очарование исходит от нее самой. Боковые створки зеркала позволили увидеть чистую, цветущую наготу во всей ее истинности. Чуть покатые плечи с наметившимся подкожным жирком, атласная кожа упругих грудей, нежно-розовые соски, застенчиво обернутые друг от друга, девичья округлость живота, жесткая налитость бедер безупречно очерченных ног... Юрате прижалась кончиком носа к свежему холодку стекла, не размыкая губ, малость одурманенная, лукаво засмеялась.

31
{"b":"241629","o":1}