Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Сказала это Серафима — и вон за порог.

У Олега Павловича все клокотало внутри. Глядя на дверь, помотал тяжело разболевшейся головой. Подставил стул ближе к Валиеву и, помедлив немного, сказал:

— Давай за дело, Мингали Валиевич.

Отстраняясь от всего услышанного, Валиев подал извлеченные из полевой сумки бумажки, стал перечислять предметы, оставшиеся в немецкой швейной мастерской:

— Швейные машины, шинельное сукно, саржа... Это нам ни к чему, сдадим в интендантство, а вот белую миткалевую ткань надо бы прижать. Простыни, задергушки на окна, салфетки всякие во врачебных кабинетах...

— Говоришь, задергушки-простыни? — Вопрос был ради паузы, но он тут же натолкнул Козырева на то, что давно заботило. — Тысяча метров? Это хорошо... Не надо приходовать, не надо сдавать в интендантство. И саржу придержи.

— А ее-то на кой леший?

Идея у Козырева уже приобретала отчетливые формы. Ответил:

— Для кого-то подкладка, а кому-то на рубашку, на сарафан сгодится.

— Не пойму что-то, — сказал Валиев, хотя смысл услышанного стал доходить до него.

— Жаль. Надо бы раньше понять. Самому. Ты вот о занавесках... Скажи, медсестра Кузина у тебя для какой цели просила иголки? Знаешь? Вот то-то... А у нее в деревне не лучше, поди, чем у того сержанта, для которого просила. И у других девчонок. Они, как мы, аттестатов не высылают, не из чего. Да и чего там купишь!

— А если... Ведь шкуру спустят и в личное дело подошьют, — поосторожничал Валиев.

— Пуганая ворона куста боится? — не обижая, покосился на него Олег Павлович.

Валиев усмехнулся, сказал:

— Кураккан урдэк куте белэн кульгэ чума.

— Ты уж давай, чтобы я понял твою чуму. Руфина тоже, бывало... Ляпнет что-нибудь — сиди и ломай голову.

— Пуганая утка в озеро гузкой ныряет, — перевел Валиев, смягчая грубоватое слово словом гузка. — У нас так говорят.

Козырев засмеялся:

— Те же штаны, только назад пуговками.

— Найдутся деятели, что и давнее мое припомнят, — не особенно напирая на свою опаску, произнес Мингали Валиевич.

Козырева задело это, глаза огнем взялись:

— Рта раскрыть не дам! Я распорядился, я и отвечать буду! — Помолчал, продолжил с рассудительной мрачностью: — Взыскание? В звании, в должности понизят? Но я — хирург. Рядовым врачом пойду, зато медсестры мамам хоть чем-то подсобят... Да и нет оснований, дорогой Мингали Валиевич, трясти душу из Козырева, четвертовать его за какие-то тряпки. Использовать трофеи для действующей армии не возбраняется, а мы — действующая. Так что хрен кто взыщет.

— Ниток еще восемнадцать коробок, — вспомнил Валиев.

— Теперь ты мне нравишься! — Олег Павлович хлопнул ладонью по лежащим на столе валиевским бумажкам. — Прикинь, у кого какая семья, подели добытое тобой у врага. Из немецкого продсклада тебе ничего не перепало?

— Кроме спирта — ничего.

— У тебя, кажись, знакомства в ПФС{11}, выменяй на спирт.

— Трофейное у них и без спирта выколочу. Гору ящиков сливочного масла взяли, целый холодильник мясных туш.

— Ну, этого в посылке не пошлешь Тушенку бы, шпик.

— Попробую Только бы к празднику какому, а так ни то ни се.

— Получат посылки — вот и праздник. — Козырев прикрыл ладонями воспаленные глазницы, несколько посидел в этом положении, потом раздраженно спросил: — Что на меня так смотришь? — спросил, хотя не видел, смотрит на него Валиев или не смотрит. Просто вернулся к тому, что оставила в его душе Серафима. — С Серафимой, что ли, сговорились? Может, пояснить что?

— Зачем пояснять. Постарше тебя, кое-что понимаю.

— Д-да-а, людей понимать надо, — холодно и со значением сказал Козырев. — Нельзя без понимания. Нам в особенности — из одного котелка кашу едим.

Мингали Валиевич поерзал, прижег папиросу, потом уж, не зная, какая будет реакция, и досадуя, что остерегается наскочить на резкий отпор, предложил все же:

— Руфине Хайрулловне собрать бы кое-что. От коллектива.

Олег Павлович обратил на Валиева леденящий взор, сурово сказал:

— Руфине Хайрулловне ни Совнарком, ни коллектив — я обязан! Я и позабочусь!

— Тогда пойду. Шел бы и ты к себе, Олег Павлович, еще уснешь за столом.

Вместо ответа Козырев приступил к тому, для чего затеял эту встречу:

— Поручи этому поляку... Как его? Будницкий? Пусть маляров сыщет, знает, поди, кого в городе. Сделать надо комнату веселой, привлекательной. Шахматы, шашки... Раздобудь патефон поновее, картины... С Пестовым те старинные журналы посмотрите, может, оттуда что в рамку.

— В санупре что-нибудь раздобуду. Пестов художника из раненых присмотрел, сообразим... Говорю — поспать тебе надо.

— Посплю. Только вот мысли свои приведу в порядок.

Глава пятнадцатая

Днем и ночью на виски давит тихая боль, и от этой спокойной боли что-то мелодично бренчит под черепом: можно дремать, думать, слушать, но когда боль начинает шагать, топать коваными сапогами по всем черепным костям, шум в голове нарастает, густеет, закрывает доступ звукам извне, и Смыслов глохнет на время, все нутро схватывает жарким огнем, сдавливается дыхание: вот-вот, сейчас, в неуловимый миг плотный шумовой сгусток с невероятной раздирающей болью лопнет под черепом, жарко растечется по телу и наступит покойная обморочная слабость. Но покой может и не прийти. Взрыв под черепной коробкой — и все, нет человека. Наверное, вот так и умирают, думает Смыслов. Думает и радуется, что смерть не может справиться с ним, бомбит потрясенный, контуженный мозг — и не может.

Слух возвращается, тихая умиротворяющая боль в висках и странный бреньк не мешают различать голоса палаты.

Сколько длилось обморочное забытье?

«Меня на стол положили вскоре после бомбежки...» Чей это голос? Замполита? Да, его. Ведь майор Пестов толковал о чем-то с Василием Курочкой. Сколько же времени прошло после взрыва? Минута, две? Мгновение? Похоже, недолго, смысл разговора не затерялся, не распылен взрывом.

«Сердце у него бычье... еще воевать будет». Это о соседе слева. Кажется, Малыгин по фамилии.

Чтобы не тревожить тихую боль, не возбудить ее движением, Смыслов с величайшей осторожностью повернул голову и заметил, как при последних словах майора Пестова что-то живое оплеснуло исхудавшее лицо Малыгина.

Парень открыл окаймленные сизой тенью глаза, его взгляд неожиданно встретился со взглядом Смыслова. Малыгин и раньше нет-нет да поднимал веки, сумрачно вглядывался в окружающее, сейчас глаза были широко открыты, взгляд был свежим, принадлежал живой плоти.

Потянуло заговорить с ним, но землистые веки Малыгина сомкнулись, и обращенные к Смыслову черные провалы глазниц заставили внутренне поежиться.

Заснуть бы под мелодичный звон в голове, поспать до нового взрыва...

Не надо думать про взрыв, о чем-то другом надо. Или посчитать до ста, как мама учила: один белый слон, два белых слона, три белых слона... Сосчитать стадо в сто белых слонов...

Смыслов все же заставил себя уснуть. Очнулся от нового взрыва, от боли в висках и затылке. Такой громкий, оглушающий взрыв — и никто не слышал? Даже чуткая Машенька? Сидит за своим столом, поглощенная сматыванием стираных бинтов. Бинты потеряли первозданную белизну, на них несмываемые следы чьих-то ран, йода, но, стерилизованные, скатанные в пухлые рулончики, они послужат еще и еще, пока не собьются в веревочки. Но и тогда их не выбросят, сгодятся, чтобы натянуть их на колышки для сушки белья.

Расторопно шевелятся пальчики Маши Кузиной, бежит к пальчикам пегая лента бинта. Внешне Машенька безучастна к палатному говору, но глаза выдают ее. То они грустят, то в них вспыхивают веселые блестки, а то и закрываются в торопливой стыдливости.

Побасенки же в палате прямо-таки не для девичьего ушка. Затеял разговор немного воспрянувший Василий. Курочка, потом инициативу перехватил Якухин, заметно раздобревший на сытных госпитальных харчах. Уж очень ему приглянулась откровенность Василия Федоровича про то, как он погуливал в довоенное беззаботное время, и самому стало невмоготу, так и подмывало потрепаться о всяком таком.

24
{"b":"241629","o":1}