Смыслов было засмеялся, но ударило болью под черепом. Напрягся, сдавил дыхание, отогнал боль.
— Т-твое имя, однако, чистейшей п-пробы расейское, хоть к-как поверни, а меня еще Ганькой звать можно Д-дома т-так звали. Агафоном наши, в-визовские, д-драз-нили, д-думали, п-прозвище.
При упоминании визовских Малыгин, насколько можно, скосил взгляд на Смыслова, какое-то время смотрел на него в удивлении и замешательстве.
— Вот и познакомились, — сказала Машенька. Не замечая растерянности Малыгина, она притронулась к обоим сразу и, довольная, что на этих двух кроватях все хорошо, направилась к своему столику.
— Визовские? Ты так вроде сказал? — проговорил наконец Малыгин.
— В-верх-Исетский завод в Свердловске, — откликнулся Смыслов, — В-ВИЗ сокращенно. Жителей п-поселка в-визовскими зовут. До п-призыва я там на п-прокатке работал... Что смотришь, к-как к-коза на афишу?
— Где ты жил?
— В-возле фабрики-кухни. На Синяевой.
Малыгин оторвал от Смыслова свой пристальный взгляд, уставился в потолок, произнес тоскливо:
— Не помню. Не узнаю.
— Т-ты чудом не из Свердловска ли? — в свою очередь насторожился Агафон Смыслов.
— Оттуда. Коренной свердловчанин.
— Здорово. Д-давно земляков не в-встречал. Где жил-то?
— Тоже на ВИЗе На Нагорной, напротив ремесленного.
— Малыгин, Малыгин... П-постой-ка... Был т-такой с п-придурью, в п-проруби к-купался. Женщины его в-водяным звали. К-каждое утро шлепал на п-пруд. В нижней рубахе, в т-тапочках на босу ногу. Отгонит, к-которые белье п-полощут, — и в п-прорубь.
— Это отец мой. Под Сталинградом убит.
После непродолжительного молчания Смыслов еще вспомнил:
— П-потом он своего п-пацана на п-прорубь водил, к ледяной воде п-приучал. Не т-тебя ли?
— Меня.
— Т-теперь знаю. Ванька Малыгин. В «Насменке» т-твое фото было. Лыжник, боксер, чемпион чего-то... П-про т-тебя замполит сказал: бычье сердце. Радуйся, земляк, еще в-воевать будешь.
Дышалось трудно, Малыгин отвернул одеяло, стал тихо гладить нагрудную повязку.
— Значит, не ослышался, — произнес удовлетворенно. — А ты случайно Вадима Пучкова не знал? Он на вашей Синяевой жил, палисадник у них с белой сиренью.
— П-палисадник п-помню, а П-пучкова... Вроде встречал. Мы больше к-к-клубу липли, у вас, спортсменов, своя к-компания. А что?
— Да так, ничего... Воевали вместе... Завтракали уже?
— Т-твой унесли... Чего не ешь-то, Иван? Т-тебе по две п-порции лопать надо, вон к-какой худющий. Два мосла да чекушка к-крови, к-как у нас говорили.
— Были бы мослы, мясо нарастет. Буду есть по три порции, лишь бы давали.
— Дадут. В счет т-твоей экономии за п-прошлое.
— Я еще поднимусь, я еще...
Малыгин оборвал себя. Чернота у глаз будто расплылась, сделала лицо полынным, неживым. Тяжкие воспоминания стали давить сердце.
* * *
Когда истощенная плоть Ивана Малыгина, приняв первую дозу чужой крови, приняв и не отринув ее, стала втягивать в себя слабые живительные заряды, — первые струйки свежести проникли и в затуманенный мозг. На операционном столе Малыгин ощутил жизнь, захотел ее, и сознание этого с беспощадностью тревожило и без того истерзанную душу. Вон ты какой, Иван! Жить захотелось! Может, не тут, не на этом столе, не от чужой, влитой в тебя крови жить захотелось? Может, тебе хотелось и тогда, когда просил смерти? Просил одно, а хотел другого? Почему не взял пистолет, не сделал того, что просил, вымаливал? Вадим отдал тебе пистолет.
В бреду скулил? Не сознавал ничего? Вымаливал то, чего не хотелось?
Неправда! Хотел умереть. Это желание было честным. Твоя смерть была хоть каким-то выходом в той невероятнейшей ситуации, и тут ты, Малыгин, был прав.
Но так ли прав? Подумай, вникни... Как смог бы Вадим Пучков после твоей жертвенной смерти глядеть на белый свет, в глаза товарищам? Как бы он мог жить с неотступной, вечно терзающей думой о том, какой ценой остался жить! Ты, Малыгин, думал только за себя, Вадим думал за обоих. Почему же ты после его гибели... Ну-ну, вот же лазейка, протиснись в нее — заманчивую, вроде бы верную в своей сути: ты не стал стреляться, чтобы довести дело до конца...
Не хочешь этой лазейки? Не хочешь... Потому не хочешь, что это действительно только лазейка, а ты еще не всю совесть растерял: у тебя не было крошечного шанса довести дело до конца. Такой шанс на первых порах был у Вадима, у тебя — не было. Вадим не воспользовался им, не обменял этот шанс на твою жизнь. Вы могли оба попытаться довести дело до конца, но для этого оставался самый мучительный, почти безнадежный, но единственно верный путь, который предлагал Вадим Пучков, — ждать! Эту форму действия он предлагал, осознанно шел на мучения, а у тебя не хватило энергии духа, ты возжелал легкой смерти, ты сломал этим Вадима. Вадима сломал, а сам, как видишь, дождался. Шифровка в нужных руках, и ты — жив. А жить могли оба.
Не жалеючи, без всякой пощады и не совсем справедливо судил себя Иван Малыгин. Хотелось во всем разобраться, узнать, какое чудо спасло его. А случилось оно, как известно теперь, на вторые сутки после той услышанной им далекой перестрелки.
* * *
Очнулся тогда Малыгин под утро. Над болотом бродил туман и очесывался о растопыренные ветви кустарника. Засосно хлюпала загазованная трясина, гортанно булькали лягушки. Вспомнил все, не поверил в то, что вспомнил, и окликнул Вадима. Ужаснулся молчанию. А чему ужасаться? В военном деле ты не салага, Иван, да и слуха еще не потерял. В той далекой пальбе карабинов и «шмайссеров» ты не мог не узнать и работу малогабаритного ППС — автомата новейшей конструкции, которыми снабдили группу...
Ты толкнул Вадима на безрассудство...
Осмыслить происшедшее не было сил. Надо подкопить эти силы — и для размышлений, и для того, чтобы дотянуться до пистолета. Полежал, подкопил, оторвал от подстилки неимоверно тяжелую голову. Нет, не дотянуться до мешка, на котором пистолет, не с той стороны оставил его Вадим. Но приблизиться можно, надо только перевалиться на живот через перебитую руку.
Перевалился. Ударила жгучая боль, пронизала все тело и бросила Малыгина на какое-то время в небытие. Придя в себя, возобновил попытки. Еще разок, теперь — на спину... Снова боль, снова беспамятство. Тело приблизилось к цели, но рука... Здоровая рука, через которую теперь переваливался, осталась на том же расстоянии. Тогда снова через раздробленные кости...
Малыгин переваливал измятое, иссеченное болью тело, терял сознание, очнувшись, не понимал, где он и что с ним. Лежал, слушал ядовитые всхлипы болота, окутанного мглой обреченности, искал глазами оружие, которое вырвет, вынесет его из беды, прекратит мучительные телесные и душевные страдания. Но не видел оружия, похоже, в беспамятстве делал не те движения, не туда передвигался.
Какая подлая смерть! Не спешит, терзает, наслаждается бедой и муками человека...
Хоть чуточку приободрить Ивана Малыгина, придать ему ничтожную малость сил не смогла и артиллерийская канонада, возникшая в той невеликой дали, где Неман.
Дальнейшее жило в нем как постороннее, к нему не относящееся. Будто в удушливом сне, могильном обмане и будто не с ним, а с кем-то другим было все это.
Кто-то снова тащил его на волокуше, обмывал, перевязывал. В редкие проблески чадно отравленного разума видел зыбко колышащийся дощатый потолок, белесо размытое лицо женщины, безуспешно пытался понять происходящее и опять проваливался в глухое и вязкое небытие.
Однажды услышал мужские голоса, рокот мотора, ощутил на лице свежесть воздуха. Трясло, шла горлом кровь...
Нашла и перетащила его в хутор какая-то женщина.
Так сказали ему, когда вернулось сознание. Добавить к этому ничего не могли — не знали сами. Если бы знали, добавили: спасла его женщина, с которой Вадим разговаривал на хуторе. Но об этом теперь никто и никогда не узнает. Бежала от Красной Армии банда Импулявичуса, а с ней и хозяин хутора, бросил ее — некогда соблазненную, верно служившую. А ей бежать некуда и не от чего. Не велики ее грехи, да и те — от бабьей слабости.