Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И еще одно свидетельство, еще одна пронзительная догадка: «Возможно, в этом (в описанных выше чертах внешности. — Л. Б.) есть проявление очень важных душевных черт, но, чтобы говорить о них, надо произнести сначала слово, которое может вызвать бурю возмущения. Даниил был гений. Никакой в этом понятии нет гордыни, никакой похвальбы. Это — очень тяжелый труд, тяжелейший крест, который Господь дает немногим — сильным».

Автору этих воспоминаний, которого я по — пре- жнему не называю, приходится заранее защищаться от «бури возмущения», называя Даниила Андреева гением, и все‑таки… все‑таки… гений!

А теперь (после эпиграфов и размышления над ними) — завязка моего сюжета, его узел. Он, этот сю жет, связывает воедино меня, стоящего у дома 14 по Большому Власьевскому переулку, Николая Бердяева, жившего на первом этаже, за окнами, которые я сейчас вижу, Даниила Андреева, чье детство и юность прошли неподалеку, в Малом Левшинском переулке, и многих других персонажей. Я привожу страничку из книги «Смысл творчества» целиком, не сокращая, чтобы читатель ощутил биение, дыхание бердяевской мысли, ее особый импульс и, может быть, обрадовался ей, как счастливой находке, как той жемчужине, ради которой творческий человек может все отдать, всего лишиться, лишь бы обладать ею:

«В Евангелии нет ни одного слова о творчестве, и никакими софизмами не могут быть выведены из Евангелия творческие призывы и императивы. Благовестив об искуплении греха и спасении от зла и не могло раскрыть тайну творчества и указать пути творчества. Евангельский аспект Христа как Бога, приносящего себя в жертву за грехи мира, еще не раскрывает творческую тайну человека. Сокрытие в новозаветном христианстве путей творчества — провиденциально. Существуют святоотеческие наставления о трезвении и молитве. Но нет и быть не может святоотеческих наставлений о творчестве. Сама мысль о таких наставлениях в творчестве звучит дико, оскорбительно для слуха. Как жалки все оправдания творчества через Евангелие! Оправдания эти обычно сводятся к тому, что говорят: Евангелие не запрещает и не исключает того и того, Евангелие допускает творчество, Евангелие — либерально. Так принижается и абсолютное достоинство Евангелия, и великая ценность творчества. Почти стыдно уже ссылаться на авторитет Евангелия в оправдание творчества ценностей жизни. Слишком злоупотребляли этим насилием над Евангелием. Из откровения об искуплении не льзя вывести прямым путем откровения о творчестве. Творческая активность человека не имеет своего священного писания, пути ее не открыты свыше человеку. В священных письменах, в которых открывается человеку воля Божья, всегда находит человек абсолютную правду, но другую и о другом. В деле творчества человек как бы предоставлен самому себе, оставлен с собой, не имеет прямой помощи свыше. И в этом сказалась великая премудрость Божья».

Прервемся на миг: в душе уже шевельнулось предчувствие какого‑то освобождающего порыва мысли и связанной с ним радости, такой же, как при словах святых Иоанна и Серафима о множестве обителей в доме Отца. А теперь читаем дальше: «Не оправдание творчества через насилие над Евангелием, а другое открывается нам. Мы чувствуем священный авторитет умолчания Евангелия о творчестве. Божественно — премудро это абсолютное молчание Священного Писания о творчестве человека. И разгадка премудрого смысла этого молчания есть разгадка тайны о человеке, есть акт высшего самосознания человека. Лишь не достигший высшего самосознания человек ищет оправданий творчества в Священном Писании и священных указаний о путях творчества, т. е. хочет подчинить творчество закону и искуплению. Человек, целиком еще пребывающий в религиозных эпохах закона и искупления, не сознает свободы своей творческой природы, он хочет творить по закону и для искупления, ищет творчества как послушания. Если бы пути творчества были оправданы и указаны в Священном Писании, то творчество было бы послушанием, т. е. не было бы творчеством (курсив мой. — Л. Б). Понимать творчество как послушание последствиям греха, как исполнение закона или как искупление зла, т. е. как откровение ветхозаветное или откровение новозаветное, значит, отвергать тайну творчества, значит не знать смысла творчества. То, что тайны творчества и пути его сокрыты в Священном Писании, в этом — премудрый эзотеризм христианства. Тайна творчества по существу своему эзотерична, она не откровенна, она — сокровенна. Открываться свыше могут лишь закон и искупление, творчество — сокрывается. Откровение творчества идет не сверху, а снизу, это — откровение антропологическое, не теологическое. Бог открыл грешному человеку свою волю в законе и дал человеку благодать искупления, послав в мир Сына своего Единородного. И Бог ждет от человека антропологического откровения творчества, сокрыв от человека во имя богоподобной свободы его пути творчества и оправдание творчества (курсив мой. — Л. Б.)».

Бог ждет от человека откровения в творчестве, именно Бог, Всевышний — эта освобождающая бердяевская мысль втайне указывает на Даниила Андреева, ведь Бердяев говорит не столько о культурном (хотя и о культурном тоже, недаром книга была задумана в Италии), сколько о религиозном творчестве. Даниил Андреев вряд ли читал «Смысл творчества» (Бердяев был недоступен в советское время), но он мыслит вполне по — бердяевски, в духе главы о Серафиме Саровском и Пушкине, сравнивая канонизацию святого и признание поэта гением. Бердяев, в свою очередь, Даниила Андреева не знал, «Розу Мира» не читал и не мог читать, поскольку она была написана уже после его смерти, но заключительная строка «Смысла творчества» таинственно перекликается с «Розой Мира»: «…и лишь через мистерию распятия воскресает роза мировой жизни». И приведенная выше страничка могла бы тоже стать третьим эпиграфом к роману и тем недостающим звеном в логической цепочке, которое позволяет сравнить.

Глава пятая

А ТЕПЕРЬ СРАВНИМ

А теперь сравним: преподобный Серафим в его пустыньке, как ласково и любовно называл он место, где уединялся от людей, лесное, суровое, но при этом счастливое, благодатное и благоуханное для того, кто познал сладость молитвы, узрел живого Бога и просиял духовным светом, и — Даниил Андреев. Да, Даниил Андреев в тюрьме, суровой и безблагодатной, с двухэтажными нарами, зарешеченными окнами, парашей и дверным глазком. В тюрьме, где за десять лет он ни разу не увидел дерева, а затем, увидев наконец, заплакал, разрыдался, словно это было неописуемое, не умещающееся в сознании чудо: дерево! Вот и сравним этих двух людей, ведь теперь для нас уже не будет непозволительной дерзостью попытка поставить рядом великого подвижника Церкви, причисленного к лику святых, и московского интеллигента, поэта, мыслителя, мистика, именовавшего себя вестником («Я вестник иного дня»). Сравним и то, что означали для одного из них бревенчатая лесная избушка, для другого же Владимирская тюрьма, в которую он попал, осужденный по страшной 58–й статье.

В первом случае — сознательное уединение, уход добровольный, а во втором — уединение насильственное, вынужденное, но и это уход, только впрессованный в те формы, которые создало для него время. Каждое время по — своему формует и самый приземленный быт, и самое возвышенное бытие, и самую обычную человеческую жизнь, в которой всегда поровну возвышенного и земного, поэтому у Даниила Андреева не могло быть пустыньки, время ее попросту не отформовало. Это был уже не конец девятнадцатого века и не начало двадцатого, а его страшная сере дина, и если Владимиру Соловьеву, еще принадлежащему девятнадцатому веку, некий таинственный голос шепнул: «Будь в Египте», где ему в надмирном сиянии явилась святая София, Премудрость Божия, то Даниилу Андрееву словно бы свыше было определено быть в тюрьме, — чтобы именно оттуда проникнуть в иное пространство, восхищену быть в иные обители, услышать иные голоса и распознать свечения иного, горнего мира.

И как ни странно это для нас, с жутковатой оторопью поглядывающих на тюремные стены, тюрьма для него тоже пустынька, о которой он вспоминает если не с любовью и лаской, то с некоей пронзительной благодарностью: «Как могу я не преклониться с благодарностью перед судьбой, приведшей меня на целое десятилетие в те условия, которые проклинаются почти всеми, их испытавшими, и которые были не вполне легки и для меня, но которые вместе с тем послужили могучим средством к приоткрытию духовных органов моего существа? Именно в тюрьме, с ее изоляцией от внешнего мира, с ее неограниченным досугом, с ее полутора тысячами ночей, проведенных мною в бодрствовании, лежа на койке, среди спящих товарищей, именно в тюрьме начался для меня новый этап метаис- торического и трансфизического познания».

4
{"b":"241549","o":1}