Ах, вот кто еще бывал у Лейкина: Потапенко. Тот, кто обещал и ничего не сдержал. Как его звали-то? Игнатий! Игнатий Николаевич, что ли? Ну, забыла. Но я даже удивляюсь, как я много помню.
Другой литературный кружок был у Гнедича[35]. Случайно я тоже попала туда, но не удержалась в нем. Гнедича звали Петр Петрович, и он был похож на петушка. А жена у него была необычайно глупа. Я редко видела таких глупых женщин. И она хорошо делала, что почитала и боялась своего мужа. <…> Петр Петрович был напыщен, нелюбезен, неинтересен и больше всего на свете боялся, чтобы к нему не обратились за протекцией.
Тихонов был с ним дружен и как-то связывал свою литературную карьеру и свою возрастающую славу с его карьерой и славой. Конечно, каждому из них хотелось обогнать другого, но Тихонову представлялось, что они шли ухо в ухо. «Теперь мы с Петром Петровичем меньше ста рублей за рассказ решили не брать!» Но я считаю, что Гнедич был если не талантливее, то серьезнее. Имел больше представления о том, что надо делать пером. Тихонов был болтлив прежде всего, и все его произведения были сплошной болтовней. Он сперва придумывал заглавие, а потом валял, что придется. И заглавия у него были широкие: «Красота», «Ручьи» и т. п. Ну, а текли ручьи, как в половодье, и, чтобы не затруднять себя, он более диктовал, а не писал сам.
Гнедич, напротив, был молчалив, и его талант был менее многословен. Вся его компания была несимпатичной (а может быть, мне так казалось), но я помню только Муравлина и какую-то писательницу-старуху с двумя красивыми глупыми дочерьми. Попала я к Гнедичу на прощальный вечер, вероятно, в конце сезона. Помню, что Ольга Андреевна Гнедич за столом говорила речь: «Я только жена Петра Петровича, а вы — гости Петра Петровича. Я надеюсь, что и в будущем году вы все опять будете собираться у Петра Петровича, а я буду готовить вам столы, как любит Петр Петрович…» и т. д. Речь, полная смирения. А надутый Петр Петрович со своим жиденьким пушистым хохолком на лысеющей голове делал вид, что не слышит ее. <…> Попали мы с Мишей к Гнедичу, потому что Ольга Андреевна была племянницей моей тетки Кузминой.
Завтраки у Тихонова были оригинальны. Каждое воскресенье мы получали настоятельное приглашение к завтраку. Иногда мы не отказывались. Но мученье было для хозяев устраивать эти пиры! Ни вилок, ни ножей, ни стаканов и рюмок, а главное, стульев не хватало, и, когда пирог был уже на столе, хозяева бегали, суетились, искали, упрекали друг друга… Анна Ивановна была незаконная, т. е. невенчанная жена, но имела двоих детей, двух девочек. Средств не хватало, любовь выдохлась, и все пришло в какое-то ужасно раздраженное состояние. Закуски покупали «A La pointe» [36], и это казалось Анне Ивановне верхом изысканности. Худа и бледна была эта Анна Ивановна до безобразия. Во всех торжественных случаях на ней было светло-серое платье с белыми отворотами воротника, но она была так неряшлива, что сейчас же насадила пятен и на серое и на белое, и с каждым разом этих пятен прибавлялось все больше и больше.
Несчастная она была женщина! Бывшая учительница, увлекшаяся и погибающая. Тихонов ее бил. Я знаю это наверное, потому что она прибегала спасаться ко мне, за что он ее опять бил. Все-таки она терпела и ждала смерти его законной жены, рассчитывая, что Владимир Александрович женится на ней из-за детей, главное из-за Верочки, которую отец «обожал». Но, когда жена умерла (да и была ли она?), Тихонов женился не на Анне Ивановне, а на какой-то писательнице Барвинок, но со средствами. Он привез ее ко мне, но я извинилась и не приняла ее. Тогда и он перестал у меня бывать и отомстил мне по-своему: выругал меня в газете за мою повесть.
У Тихонова все-таки было какое-то приятное гостеприимство. Недостаток посуды и всего прочего он покрывал бесконечной любезностью, неиссякаемой веселой болтовней, а главное, поливал пивом и дешевеньким вином в неограниченном количестве. Сколько выпил он пива за свою жизнь?! Что-то невероятное. Бывали у него тот же Голицын-Муравлин, Морозов (сидевший в крепости), какие-то поэты, имена их ты, господи, веси. Фидлер — переводчик, и еще какой-то писатель, который мне нравился и был довольно известен, а вот теперь, хоть убей, не помню кто. Он как будто приехал из какого-то далекого путешествия и потом опять куда-то далеко уехал.
Лугового Алексея Алексеевича[37], брата Владимира Алексеевича Тихонова, я у него никогда не видала. Он был гораздо талантливее брата. Я помню его роман «Грани жизни». Но, кажется, это чуть ли не единственная его крупная вещь. Знакома я с Луговым не была и только видела его где-то. Тихонов тоже умер, прожив не очень долгую, но какую-то нечистоплотную, суетливую и болтливую жизнь. Помнится мне, как эта измученная и избитая Анна Ивановна говорила мне: «Ах, вы не знаете! Они все такие, все… Они делают свои гадости с наслаждением, чтобы потом описывать их с негодованием». В ее словах будто была правда. Как-то впоследствии я увидела в Ниве главу романа Тихонова «Разлапушка и Ехидна». Просмотрев ее, я убедилась, что это была повесть его семейной жизни. Ехидна — это, очевидно, была Анна Ивановна, да и звали ее Аней. Зачем он выворотил все это грязное белье на вид публике? Оправдаться ли ему захотелось или еще больше задеть и без того обиженную и брошенную женщину? Может быть, это была месть за его собственную вину перед ней? За то, что сознание этой вины все-таки мучило его? Но мне кажется, что он, скорее всего, просто нуждался в теме для своей литературной болтовни, ну и взял готовую. Сделал гадость и описал ее.
…Я увлеклась воспоминаниями… И по мере того как я их пишу, я вспоминаю все больше и больше лиц, фактов и анекдотов. Когда-нибудь, может быть, дополню. Очень беглый обзор, как сейчас, составляет остов, который потом не трудно будет превратить в связный рассказ. До времени нашего переезда в Москву, где литературный мир совсем не похож на петербургский, мне хотелось бы еще записать на память портреты Гиппиус, Барятинского, Миролюбова, Острогорского, Буренина, Меньшикова… Московские отдельно.[38]
И вот вспоминается мне, как я стала писательницей. Первый мой рассказ был напечатан в Петербургской газете. Назывался он «Переписчик». Плохой рассказ. Я подписала его буквами Л. С. Лидия Страхова. С[ергей] Н[иколаевич] переменил и подписал «Лида». Потом эта «Лида» фигурировала еще раз. Но это был не дебют, а просто родственная любезность. Я и стихи какие-то дурацкие напечатала в газете и за них получила гонорар: пианино. Первый мой дебют был в Живописном обозрении. Редактором был Шеллер-Михайлов, ласковый, приветливый старик. Очень он со мной был ласков, и я потом много печатала в его журнале. Платили мне не то 2, не то 3 коп. за строку. Но строка была большая! Меня это не огорчало. За свой первый рассказ «Две красоты» (ужасный) я получила 20 р. и подарила их Мише с тем, чтобы он купил себе чернильницу. Но он не купил. Сказал, что за 20 р. чернильницы дрянь, и продолжал писать из пузырька, и всю жизнь писал из пузырька, хотя чернильниц у нас развелось много, все дареные. И этот гонорар я получила как-то особенно глупо: пошла с Элей, сама зашла в красильню, а ее послала в контору, и она мне из конторы принесла для подписи расписку в получении, а после этого принесла деньги. Бегала через Невский на Владимирскую. Зачем это надо было, я не помню. Почему-то я сама не хотела идти в контору. И это было под Рождество, и я была беременна Ниной. В то же время напечатала мой рассказ «Читальня народной школы». Я была горда! Вот я стала писательницей.
Бывали у меня острые радости, такие, которые мне причиняли настоящую боль. Ведь можно радоваться до боли, до страдания, и, значит, мне дороги были мои успехи, если я так радовалась. Пришла я первый раз к Тихонову, Владимиру Александровичу, и принесла ему для его журнальчика свой рассказ «Счастливец». Принял он меня сурово: «Видите ли… мы так завалены рукописями…» и т. д. Даже не предложил мне сесть, и сам стоял среди кабинета. А на мне была парижская накидка, длинная, из толстого черного шелка, обшитая кругом тяжелыми бусами из стекляруса. Когда я входила в кабинет, эти бусы задели за дверь и сильно нашумели. Я была ужасно сконфужена и сейчас же решила, что холодный прием редактора — следствие этой неосторожности. В редакции — и вдруг так звякать бусами! Чтобы реабилитироваться в его глазах, я робко упомянула о рекомендации А. П. Чехова, Да, это он мне посоветовал обратиться к Владимиру Александровичу, просит его прочесть. Но Тихонов не смягчился. — Протекция? — О, протекция для него ничего не значит! Антон Павлович его приятель, Антон Павлович очень талантливый писатель, но редактор-то Тихонов, и он берет только то, что ему кажется достойным, что действительно хорошо. Наверное, он по своему обыкновению много взял рукописей, и я ушла, и опять затрещали бусы в дверях. Ну, и никакой надежды у меня не было. На что было надеяться? главное, бусы… Да еще сунулась с протекцией…