Но отнюдь не все его песни были злы и беспощадны, хватало и лирики, хватало и нежных чувств. Хватало и простых, по-рубцовски простых песен и стихов, почему-то упорно не замечались издателями и они. Будто его же раннее предчувствие еще шестнадцатилетнего юноши «но не будет мне изданий…» обязательно должно было оправдываться?.. Не сразу же росла его чудовищная неприкаянность, его тотальное одиночество (Скоро, одиночеством запятнанный, / Я уйду от мерок и морок, / Слушать зарифмованными пятками / Тихие трагедии дорог.) Юный гений мог и найти свой мир, порой и находил его, в подвалах и котельных, в деревнях и старых соборах, среди остатков старой русской интеллигенции и в книгах, в книгах, книгах. Он, можно сказать, вобрал в себя всё богатство русской поэзии, он шел их путем – вольного служения русскому слову. Поэзия Леонида Губанова, особенно ранняя – насквозь цитатна – Есениным и Гумилевым, Клюевым и Маяковским, Северяниным и Пастернаком… Это был его литературный институт, его образование, его высокое ученичество.
Лицо Есенина – мой парус.
Рубцы веселия – мой хворост.
Я нарисую гордый атлас.
Где новый остров – новый голос.
Поразительно, как он, начиная с есенинских мотивов, внезапно переходит на стиль Маяковского, соединяя казалось бы несоединимое. А потом еще дополняя и Мандельштамом:
В саду прохладно, как в библиотеке,
В библиотеке сладко, как в саду…
И кодеин расплачется в аптеке.
Как Троцкий в восемнадцатом году.
Но молодость уходила, росли стопки неопубликованных стихов, поэт замыкался в себе, впадал в отчаяние, разонравилось читать новое пьяным собутыльникам, он жаждал своего широкого читателя. Он верил в него, читатель был его надеждой. Он рвался к нему, но путь оставался один – самиздат, листочки перепечатанных на машинке строчек. Он оставался самым неиздаваемым поэтом такого высокого уровня в XX веке.
Может, мне вниманье уделите.
Я для вас, что для Христа купель,
Сам закат багрово удивителен
На моей разодранной губе…
Вот я весь, от корки и до корки,
Фонарем горит моя щека,
И меня читать, как чтить наколки
На спине остывшего ЧеКа…
Я не согласен с Юрием Кублановским, когда он пишет: «Поколение до нас плохо себя мыслило вне печатания, даже Бродский при всей его тогдашней неординарности искал возможности публиковаться. Мы же страницами советских журналов брезговали почти изначально, и это были органичные установки свободной нашей эстетики…» Поначалу, может, так и было, хотя не забудем радость Леонида Губанова да и всех его друзей после публикации в «Юности» стихотворения «Художник» (трех четверостиший из его поэмы «Полина»). И представим, если бы не было разносной критики этого отрывка в центральной печати, а появились бы новые публикации, то и путь Леонида Губанова был бы иным.
Холст 37 на 37,
Такого же размера рамка.
Мы умираем не от рака
И не от старости совсем…
Когда изжогой мучит тело.
И тянут краски теплой плотью.
Уходят в ночь от жён и денег
На полнолуние полотен.
Да! Мазать мир! Да! Кровью вен!
Забыв измены, сны, обеты.
И умирать из века в век
На голубых руках мольберта!
Но даже эти строчки, посвященные самоотверженности искусства, вызвали лютую ненависть прежде всего у замшелых бездарей, испугавшихся прихода нового талантливого поколения. Губанова отбросили грубо и напрочь… И всё же, уехавший вскоре в США, затем в Париж, Юрий Кублановский успешно публиковался с предисловиями то Иосифа Бродского, то Александра Солженицына, и что такое жизнь непечатающегося поэта не представляет. А где же взять поэту твердую литературную дисциплину, как не в горниле редакций журналов и издательств? На самоограничение, самоконтроль и самодисциплину поэты, как правило, не способны. Им нужен, как минимум, печатный типографский лист со своими творениями перед собой, чтобы понять безжалостные законы стихотворчества и временного устаревания. Так что писать об осознанно непечатающемся поколении, отметающем все правила социалистической поэтической жизни, так, как пишет Юрий Кублановский, я бы не стал. Непечатающееся поколение обречено на творческую гибель и скорое забвение.
Пьяные скандалы, шумные выступления перед памятником Маяковскому, даже попытка организоваться в группу смогистов – ничего не могло и не может заменить для поэта его публикаций, его книг, его литературного признания.
Пример Леонида Губанова – это и есть пример, когда даже такой яркий талант стал задыхаться в подполье. Или как писал в «Новом мире» Дмитрий Бак: «Траектория их свободного полета быстро превратилась в вертикаль свободного падения, …гениальность и невозможность жить по лжи оборачивались… предсмертным отчаянием»:
Холодеющая крошка!
Ледяная спит страна.
Золотое пью окошко
Вместо терпкого вина…»
От полного отчаяния и ухода в самоубийство Леонида Губанова в этот период позднего одиночества и неприкаянности спасла только вера в Бога. Впрочем, нечто подобное происходило и с ранним Глебом Горбовским. Последовал период его христианских, глубоко православных стихов.
И я клянусь, что десять лет
Я нес бы крест свой для прощения,
Тьму перелистывая в свет.
Где Божий Дар и посвященье!..
Постепенно затихает мечта о всемирной славе, стихи его стали проще и прозрачнее. Он начинает внимательнее приглядываться к деревенской прозе, к тихой лирике, к тем писателям, которые в раннюю пору Губановым просто не замечались или отметались, как чуждые. Он пишет стихотворение на смерть Василия Шукшина:
Белая лошадь славы
Вздернула удила.
Месяц моей державы —
Розовые крыла….
Белая лошадь славы
Стала хрома, ряба.
Я – непутевый самый
Из твоего ребра…
Меняется и словарь его поэзии. Стало больше почвы, природы, божественных символов. Такого Губанова не признали бы иные былые его соратники: «и снова всех уже люблю, / И ближнего воспринимаю / Как будто родину свою / С тоской великой обнимаю…»
Не буду приглаживать действительную жизнь поэта, он не отказывался от всего своего прошлого, от грешных стихов, от загульной жизни, да и в стихах у него шли полосами и темные и светлые темы, будто сатана боролся с Богом в его душе. Уже никому ни на западе, ни в России не нужный, он вдруг пишет стихи, родственные Николаю Рубцову, чью поэзию высоко ценил:
Родина, моя родина,
Белые облака.
Пахнет черной смородиной
Ласковая рука.
Тишь твоя заповедная
Грозами не обкатана.
Высветлена поэтами,
Выстрадана солдатами.
Выкормила, не нянчила
И послала их в бой.
Русые твои мальчики
Спят на груди сырой.
Вишнею скороспелою
Вымазано лицо.
Мальчики сорок первого
Выковались в бойцов.
Бронзовые и мраморные
Встали по городам,
Как часовые ранние,
Как по весне – вода!..
Знай же, что б ты ни делала.
Если придет беда.
Мальчики сорок первого
Бросятся в поезда.
Сколько уж ими пройдено?
Хватит и на века!
Родина, моя родина,
Чистые берега!