Русская керамика Есть где-то земля, и я не боюсь её имени, Есть где-то тюльпаны с моей головой и фамилией… Есть где-то земля, пропитанная одышкой. Сестра киселя, а душа – голубеющей льдышкой. Есть где-то земля, пропитанная слезами, Где избы горят, где чёрные мысли слезают Напиться воды, а им подают лишь печали, Есть где-то земля, пропитанная молчаньем. Есть где-то земля. Которую любят удары И ржавые оспы, и грустные песни-удавы… Есть где-то земля, пропахшая игом и потом, Всегда в синяках, царапинах и анекдотах. На льняную юбку она нашивает обиды, И только на юге её украшенья разбиты. Есть где-то земля, как швея, как голодная прачка, День каждый её – это камень во рту или взбучка. Над нею смеются, когда поднимается качка. Цари не целуют её потемневшую ручку. Есть где-то земля, как Цветаева ранняя, в мочках, Горят пастухи, и разводят костёр кавалеры. Есть где-то земля, как вино в замерзающих бочках — Стучится вино головою, оно заболело! Есть где-то земля, что любые предательства сносит, Любые грехи в самом сердце безумно прощает. Любые обиды и боли она переносит, И смерти великих. Как просеки – лес, её навещают. Есть где-то земля, и она одичала, привыкла, Чтоб лучших сынов застрелили, как будто бы в игры Играли, уволив лишь жалость, плохую актрису. И передушили поклонников всех за кулисами. Есть где-то земля. Что ушла в кулачок даже кашлем, И плачет она, и смеется в кустах можжевельника. Есть где-то земля с такою печалью – нет краше. Нельзя так сказать, помилуйте, может, не верите? Есть где-то земля, и я не боюсь её имени. Есть где-то земля, и я не боюсь её знамени, Последней любовницей в жизни моей, без фамилии, Она проскользнет, и кому-то настанет так завидно. Есть где-то земля, и я не боюсь её грусти. От соли и перца, бывает, однако, и сладко, Есть где-то земля. Где меня рекламируют гуси. Летящие к Богу на бледно-любую лампадку. И я сохраню её почерк волшебно-хрустящий. И я сохраню её руки молочно-печальные, На всех языках, с угольком посекундно гостящий. Я знаю. Я знаю – одна ты меня напечатаешь. Ах, всё-таки люблю я церковный рисунок на ситце. Ах. Всё-таки люблю я грачей за седым кабаком, Приказано мне без тебя куковать и носиться И лишь для тебя притворяться слепым дураком. Ах, всё-таки люблю я утюг твой и вечные драки, И вирши погладить давно бы пора бы, пора… И с прелестью злой и вовсю нелюбимой собаки Лизнуть твои руки. Как будто лицо топора!.. Леонид Губанов Леонид Губанов. В рубищах великих слов
Вспоминаю, как году в 1975 познакомился с Леней Губановым на квартире своего приятеля, московского математика, преподавателя МГУ, большого любителя изящной словесности. Губанов был тогда уже изрядно выпивши. С ним пришел хоровод его девиц и поклонников. Но сам домашний вечер его поэзии всё же состоялся. Впрочем, очевидно, примерно такими же были и другие, в ту пору еще многочисленные вечера его поэзии, проводившиеся в квартирах учёных, в маленьких библиотеках, в студенческих общежитиях… Читал он свои стихи завораживающе, колдуя над ними, как древний шаман какого-то славянского племени. Он не был актером XX века в чтении своих стихов, как Евтушенко или Вознесенский, он был скорее древним гусляром. Не случайно он так любил Древнюю Русь, допетровскую Русь, не случайно он посвятил ей многие свои стихи и поэмы. Может быть, он и сам к нам пришел как бы из того древнего времени? А мне – семнадцать. Я – семьсотый. Я Русь в тугих тисках Петра. Я измордован, словно соты. И изрешечен до утра… А Пётр наяривал рубанком. А Пётр плевать хотел на совесть. На нем стрелецкая рубаха И бабий плач царевны Софьи… Ощущение от его поэтических уходов в историю Руси явно указывает, что он был на стороне стрельцов, на стороне староверов, на стороне древних сказителей. И даже все его уходы в авангард, в стихотворный эксперимент, скорее схожи с творческими раскованными поисками такого же русского шамана Велимира Хлебникова, нежели с расчетливой литературной игрой нынешних постмодернистов. Он обожал Древнюю Русь, все её обряды и традиции, писал свои поэтические «Отступления в семнадцатый век», становясь сам на время то боярином, то стрельцом. При этом свои уходы в древнюю старину Леонид Губанов соединял с авангардом века двадцатого, продолжая эксперименты Хлебникова и Маяковского, сюрреалистов и концептуалистов. Вроде бы и повторы осознанные у него идут довольно схожие с опытами нынешних экспериментаторов стиха, и звукопись, игра на чередовании определенных гласных и согласных, постоянные реминисценции, переклички со стихами то Есенина и Клюева, то Хлебникова и Маяковского, то Пастернака и Мандельштама – весь арсенал запоздавшего русского постмодернизма налицо. Но в поэзии Леонида Губанова даже полуплагиат какой-нибудь отдельной строчки из поэтов Серебряного века звучит как бы заново. По-варварски свежо и первозданно. Его так и воспринимали – как варвара русской поэзии, несмотря на все его многочисленные ссылки на Верлена и Рембо, на Пушкина и Лермонтова. Он жил исключительно в мире поэзии, даже в мире русской поэзии, но вольность его обращения и со словом, и с ритмом, и с образами была такова, что весь предыдущий поэтический опыт как бы улетучивался, и он вновь оставался один на один с миром первичности: первичности слова, первичности человека. По всей России стаи, стаи… А на спине моей как будто Горят горчичники восстаний. И крепко жалят банки бунта… На город смотрят, рот разинув, И зависть, как щенок, в груди. А у меня, как у России. — Всё впереди. Всё впереди!.. Ему в те шестидесятые-семидесятые годы завидовали многие из куда более признанных и печатаемых во всех журналах поэтов. Завидовали его дерзости, его потаённой славе бунтаря и вольнолюбца. Завидовали его свободному владению стихом, его импровизациям, его моцартианскому началу. Он был негласным поэтическим королём своего поэтического поколения. Как вспоминает его давний приятель поэт Юрий Кублановский: «Авторская декламация Губанова по силе эмоционального воздействия была вполне сопоставима с исполнением лучших тогдашних бардов, несмотря на то что не могла брать за горло струнными переборами. И слушавшие его в ту пору ценители через всю серятину последующей жизни пронесли полученный от него заряд-огонек». И на самом деле, не запомнить Леню Губанова было нельзя. Он был самородком в любой компании, впрочем, и любил подчеркивать это, не любил соперничества, из-за этого и драки с тем же Эдуардом Лимоновым, презрение к шестидесятникам, которых он не выносил. |