Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Сколько лет вы работаете в музее, Вероника Семеновна?

— С пятьдесят седьмого года.

«Значит, была»…

Так, Зыкин. Кажется, наступила пора сказать «пока» Веронике Семеновне, пожать руку Сикорскому и отправляться отсюда с Наумовым, который явно настроен потолковать с тобой. Наедине потолковать, без свидетелей. Он умный мужик, этот Наумов, он смекнул, куда я шагнул, когда заинтересовался трудовым стажем Вероники Семеновны, сообразил, что этим вопросом я и к нему адресовался.

Но чему он обрадовался, когда услышал о пропаже бакуевских бумаг?..

— Я не переношу насмешек, — сказал Наумов, когда мы уселись на скамью в сквере, отойдя от музея шагов на триста.

Портрет княгини, завернутый в газету, лежал между нами. Наумов потрогал сверток и бросил на меня испытующий взгляд, проверяя, видимо, впечатление. Я сказал беспечно:

— Это свойственно всем.

— Я их не переношу, — повторил он. — Я понимаю шутку, я принимаю легкое подтрунивание, но я не выдерживаю холодной язвительной насмешки. Я не могу встать выше, я взрываюсь.

— Вы не одиноки, — заметил я равнодушно. Я никак не мог взять в толк, зачем он говорит мне это. Я ждал от него других слов, я еще думал о Веронике Семеновне, о серой папке и о странном поведении доцента, испытавшего нечаянную радость, когда Вероника объявила о том, что «папочки нигде нет». Мне понадобилось некоторое усилие, чтобы сообразить, что Наумов завел вовсе не абстрактный разговор, что своей короткой фразой о нетерпимости к насмешкам он уже объяснил мне все: и нежелание идти в музей, и последующую смену настроения. Но понял я это лишь спустя время. Я, к примеру, сразу догадываюсь, о чем идет речь, когда жена, придя домой на обед, объявляет с порога, что сегодня у нее «страшно много работы». На ее языке это означает, что посуду придется мыть мне. Но то жена, с ней мы как-никак привыкли обходиться без переводчика. А с человеком, которого ты увидел впервые, этот номер не проходит. Не прошел он и с Наумовым, понимать которого я стал лишь тогда, когда он заговорил о Лире Федоровне.

Заговорил, впрочем, не сразу. Сначала он рассказал мне кое-что о Ребрикове, который, по неточным данным Наумова, жил сейчас в соседнем областном центре. Наумовская оценка не разошлась с той, какую дал Ребрикову Сикорский. Это был Человек, Который Умеет Налаживать Дело. Не будучи сам узким специалистом, Ребриков тем не менее умел создавать ситуации, в которых узкие специалисты могли работать с полной отдачей. Он был способен вдохнуть душу в самое, казалось бы, безнадежное предприятие. Так вот и случилось, что музей, влачивший прежде жалкое существование, при Ребрикове преобразился. В музее прочно поселилась История. Оказалось, что у Заозерска интересное прошлое и что жили в городе интересные люди. Об этом, конечно, было известно и до Ребрикова. Но то были, как выразился Наумов, распыленные знания. Теперь они стали концентрироваться в музее…

Разговор стал мне надоедать. Я вытащил сигарету и начал неторопливо разминать ее, наблюдая за юрким воробьем, который целился поклевать табачные крошки, но никак не мог решиться подобраться к моим ногам.

— Я понимаю, — сказал Наумов. — Предисловие затянулось. Но думаю, вам будет полезно узнать, как случилось, что мы с Ребриковым заинтересовались княгиней.

Так. До сих пор вопрос трактовался однозначно — интерес представляла не княгиня, а ее коллекция. И не для Ребрикова, а только для Наумова, поскольку Ребриков коллекцией не интересовался. А тут вдруг: «Мы с Ребриковым».

— Я не оговорился, — сказал Наумов. — Да, мы с Ребриковым. Или, чтобы быть точным, Ребриков заинтересовал меня. Все началось с фресок…

— С каких фресок? — недоуменно спросил я.

— С церковных фресок, — сказал доцент, — с живописного рассказа о сотворении и грехопадении человека.

— Божественный комикс?

— Да, — усмехнулся Наумов. — Комикс… Комикс…

Он повторил последнее слово несколько раз, словно хотел обкатать его, потом заметил:

— А вы наблюдательный человек.

— Благодарю.

— Нет, в самом деле, — продолжал доцент без улыбки. — Безвестный художник восемнадцатого века был гениальным человеком…

Я вздохнул обреченно.

— Послушайте, — сказал я. — Восемнадцатый век. Не слишком ли далеко мы уехали?

Он считал, что не слишком. Он растолковал мне, что фрески в нашем музее — явление уникальное, поскольку на них представлена обнаженная натура; что нужна была большая смелость, чтобы отойти от традиций, от плоской иконописи к объемному изображению, да еще улыбнуться при этом, улыбнуться умно, тонко, не оскорбляя чувств верующих, но и предоставляя им полную возможность оценить юмор ситуации, в какой оказались Адам и Ева после вкушения яблочка познания…

Наумов выбрался из темноты столетий в наш благоустроенный двадцатый век в тот момент, когда я затаптывал в песок третий окурок. Там, в сумраке, остался неизвестный художник. А здесь вновь возник Ребриков. В пятьдесят седьмом году Ребриков прочитал студентам института, в котором учился Наумов, лекцию об истории Заозерска и попутно сделал сообщение об открытии фресок. У Ребрикова родилась мысль смыть побелку. А замазывал фрески вовсе не Бакуев, замазаны они были еще в двадцатые годы. Церковь в ту пору использовалась под зерносклад.

— Музей перевели в это здание сразу после войны, — сказал Наумов. — Ну а Бакуеву, как вы знаете, было не до фресок.

Мне тоже было не до фресок, но я твердо решил дать Наумову возможность выговориться и поэтому терпеливо выслушал рассказ о том, что когда была смыта побелка, то оказалось, что фрески двухслойные, что Адам и Ева выплыли из мелового тумана не обнаженными, а одетыми; но одежда была очень непрочной; что портной, который ее шил, был парнем смекалистым и употребил для драпировки фигур специальные краски, легко смываемые, ибо понимал, что к чему и что почем…

Я терпеливо выслушал все и спросил:

— Ну и что?

— Меня это заинтересовало, — сказал Наумов. — Словом, Ребриков увлек меня…

— Сделал вас «другом музея»…

— Это плохо? — спросил доцент, уловив в моей реплике иронию.

— Нет, почему же, — сказал я. — Это не плохо, но несколько отдает самодеятельностью.

— Другого выхода не было, — сказал Наумов. — Приезжие специалисты потолкались в музее, поспорили, покричали и… Только их и видели. Они-то понимали, насколько трудна задача. Ну а мы уразумели это позднее, когда стали поднимать архивные материалы, искать имя художника…

— Подождите, — прервал я его. — Все это очень интересно, конечно, и ваш энтузиазм, и благородные побуждения можно только приветствовать, но…

Он улыбнулся, поднял прутик и начертил им на песке две буквы: «А. В.».

— Вот что мы нашли, — сказал Наумов, поигрывая прутиком.

Они переворошили горы бумаг. Они искали имя художника, но не нашли ничего, кроме глухих указаний на то, что фигуры на фресках были задрапированы вскоре после их написания по распоряжению синодальных властей. Они искали имя творца фресок, а нашли только инициалы «А. В.», разбросанные там и сям на документах. Этот «А. В.» имел привычку помечать таким способом интересующие его места. Сначала они не обращали внимания на это своеобразное нотабене, но так как оно назойливо лезло в глаза именно там, где встречались упоминания о фресках, то они стали кое о чем догадываться.

— Он прошел по тем же следам гораздо раньше нас, — сказал Наумов. — Понимаете?

Не понять было бы трудно. Какой-то неизвестный «А. В.» шел по следам вовсе уж неизвестного художника, жившего в восемнадцатом веке. Только мне-то это понимание было вроде ни к чему. От «А. В.» нити тянулись к портрету княгини, к золотой бляшке и обрывались. От «А. В.» тянулись и другие нити, тянулись в восемнадцатый век и тоже обрывались. Это был другой роман…

— Но, может быть, ему удалось, — высказал осторожное предположение доцент.

— Может быть, — флегматично отозвался я. Может быть, этому «А. В.» и удалось проникнуть в тайну, запрятанную в глубине столетий. Но нам-то от этого не легче. Правда, по Наумову, выходило, что он наткнулся на «А. В.», копаясь в архивных документах. По моим же сведениям все это выглядело несколько иначе, и я сообщил об этом доценту.

39
{"b":"240756","o":1}