— А Сикорский говорил мне, — возразил я, — что Бакуев всегда исходил из неверных посылок.
— Сикорский — рационалист, — сказал Наумов, нахмурясь. — У него холодный ум скептика. Но мы, кажется, отвлекаемся.
— Да, — кивнул Лаврухин. — Мне тоже это кажется.
— Вопрос в том, — сказал Наумов, — что считать верной посылкой? И как к ней относиться. Добыча серебра из волос — абсурд. Но следы серебра в волосах обнаружить легко.
Бакуев исходил из верных посылок, но пришел к неверным выводам, так считал Наумов. Это, впрочем, не помешало Бакуеву раскопать где-то портрет княгини. Он был общительным человеком и не делал тайны из своих поисков. Он чуть не каждый день бегал в редакцию местной газеты и делился с сотрудниками своими открытиями. Над ним посмеивались, его не принимали всерьез. А он искал. Он бы и портрет, пожалуй, притащил в газету, он раззвонил бы о находке, он бы кричал о ней на всех перекрестках. Но…
— Он умер от радости, — сказал Наумов. — Бывает, что люди умирают от радости.
Лаврухин усмехнулся. Он знал, что и не такое бывает.
А Наумов неторопливо рассказывал:
— Бакуев явился в Заозерск по следам княгини Улусовой, которая будто бы заезжала в город перед тем, как покинуть Россию. Нам же известно, что она сюда не заезжала и никакими родственными узами с Заозерском не была связана. Однако Бакуев был уверен в противном. Какими-то неведомыми путями к нему в руки попала часть переписки княгини с одной из ее подруг. Датированы письма были 1912, 1914 и 1917 годами. Три письма. В двух первых обычная женская болтовня, перечень светских новостей, а третье было какое-то отчаянное. И послано оно было, судя по содержанию, уже с границы. И вот в нем-то и упоминался Заозерск. Улусова писала, что покидает родину с тяжелым чувством, что она растеряна, уничтожена, раздавлена…
Наумов сделал паузу, потом продолжил:
— Короче говоря, в письме была фраза: «Ты знаешь, Натали, что все мое осталось в Заозерске. Все, что представляет для меня ценность, я оставила там. Поняла я это только сейчас. Как жаль, что ничего нельзя вернуть».
— Эти письма сохранились? — спросил Лаврухин.
— Не знаю, — медленно произнес Наумов. — После смерти Бакуева все его бумаги были переданы в музей. Там я и знакомился с ними.
— Ну а эта Натали? — поинтересовался Лаврухин. — Бакуев с ней не встречался, часом?
— Он искал ее в Москве, но Натали была уже на кладбище. Попала под бомбежку в сорок первом.
— Да, — пробормотал Лаврухин, постукивая пальцами по столу. — Иных уж нет, а те далече…
Наумов вздохнул. Глаза у него были добрые, собачьи глаза, бархатные. Влажный бархат. А губы твердые, решительные, резко очерченные. И сухие. «А ведь он волнуется», — подумал я, заметив, что доцент изредка проводит по губам кончиком языка. Лаврухин это тоже заметил. Но причина волнения была нам не ясна. Может быть, доцент волновался потому, что впервые оказался в кабинете следователя. Может, повод был другой. Он начал нервничать, когда разговор зашел о письмах княгини к этой неведомой Натали, которая жила когда-то давно, так давно, что, казалось, ее и не было вовсе, что ничего не было — ни княгинь, ни коллекций. А если что и было, так оно давно поросло кладбищенской травой. Казалось…
— А вы? — усмехнулся Лаврухин. — Что толкнуло вас в ряды последователей этого старичка? И почему вы отказались от поисков?
— Возможно, потому, что я был молод и глуп тогда, — сказал Наумов задумчиво. — А отказался… Отказался, когда убедился в безнадежности предприятия. Теперь же… — Он помолчал недолго. — Теперь я начинаю убеждаться в обратном.
Наумов указал глазами на золотую бляшку.
— Вы все-таки поясните нам, — медленно произнес Лаврухин, — в чем тут дело? Насколько я понимаю, все эти вещи к коллекции княгини отношения не имеют. Так же как и портрет.
— Вещи — да, — сказал Наумов. — Но инициалы на брактеате… Они указывают на человека, который имел отношение к княгине. И видимо, этот человек занимал в ее жизни немалое место. Кто этот «А. В.»? В свое время я пытался это установить, но безуспешно. Сейчас я склонен предполагать какую-то романтическую историю…
Я демонстративно вытащил из кармана пачку сигарет и щелкнул зажигалкой. Я постарался щелкнуть погромче. Я был сыт по горло романтическими историями. «Только их, романтических историй полувековой давности, не хватало», — думал я, старательно окуривая Лаврухина.
Но оказалось — не хватало…
Я рассматривал портрет княгини. Буковки «А. В.» на полотне отсутствовали. Облезла краска с углов портрета, облупилась. И писем княгининых в музее не было. Сикорский мобилизовал весь свой немногочисленный штат на розыски этих писем. Но увы. Не пришлось мне увидеть ни писем, ни бакуевского трактата об извлечении серебра из волос. И в описях бакуевские бумаги не числились.
— Странно, — сказал Сикорский, когда последняя из искавших — хмурая женщина в сатиновом синем халате — доложила ему, что «серой папочки нигде нет». — Странно, — повторил он. — У нас никогда ничего не похищали.
Он стоял посреди кабинета, сосредоточенно вглядываясь в портрет. А Наумов, как мне показалось, приободрился, услышав о пропаже документов. В музей он шел неохотно. Он, правда, согласился отправиться туда, когда Лаврухин выступил инициатором похода за руном, как он выразился, подразумевая, вероятно, бакуевский трактат о волосах. Аргонавтом был назначен я. И ясно видел: что-то не нравилось нашему гостю из Караганды в идее этого похода, но что именно, я не знал, хотя предположение на сей счет у меня имелось. Я полагал, что Наумову не хочется встречаться с Сикорским. Ведь между ними стояла Лира Федоровна. И хоть оба они были оставлены в дураках, поскольку Лирочка-Велирочка предпочла им сперва Астахова, а потом анонимного брюнета или сперва брюнета, а потом Астахова, тем не менее у Наумова и Сикорского были причины если не враждовать, то просто дуться друг на друга. Так я понимал это. Потом, правда, выяснилось, что я не все понимал, но тогда мне казалось, что я рассуждаю правильно. Впрочем, это не помешало мне наблюдать за Наумовым и заметить, что его обрадовало исчезновение бакуевских бумаг. Он сделался общительным, повеселел, от его унылого настроения не осталось и следа.
Зато помрачнел Сикорский. Он даже накричал на своих сослуживцев, которым, как он выразился, ничего нельзя доверить, которые спят на ходу… Ну и все такое прочее. Все, что обычно говорят в таких случаях руководители проштрафившимся подчиненным. Прав он был или нет, трудно судить. В описях-то серая папочка не значилась. Она как бы и не существовала вовсе. Я намекнул Сикорскому на это обстоятельство, но он понял меня буквально и сказал, что папочка существовала, он ее видывал не раз, и Наумов ее видывал, и даже работал с нею, а то, что она не числится в описях, то тут его вины нет: документы поступили в музей, когда директорствовал Ребриков, и занести их в опись тоже должен был Ребриков. Но Ребриков этого не сделал, вероятно, потому, что не придал серой папочке никакого значения.
— А инвентаризации? — спросил я. — Разве их после Ребрикова не было?
— Отчего же, были, — ответил Сикорский равнодушно. — Но я подписывал готовые акты. Создавались комиссии, в них входили представители управления культуры…
— Занятно, — сказал я, пытаясь представить, как воспримет эту новость Лаврухин. — А вы не помните, когда видели эту папочку в последний раз?
Сикорский потер лоб и надолго задумался. Наумов смотрел на портрет. Я тоже бросил на него взгляд и во второй раз подумал, что где-то я с этой женщиной встречался. Но так как это было практически невозможно, то я постарался выкинуть дикую мысль из головы и повернулся к Сикорскому.
— По-моему, — сказал он медленно, — эта папка попадалась мне на глаза совсем недавно. С месяц назад, возможно. Что-то мы делали в запаснике.
Он вышел на минуту и вернулся с той самой хмурой женщиной. Она уже успела снять пыльный халат и предстала теперь перед нами в мешковатом зеленом платье.