Сколько таких страниц и корней вырвал он сам, уходя?
— Папа, оставь нам свой старый комод, — просили дети, когда мы делили мебель, — он нам нужен, он останется в твоей семье…
— Ваша мать теперь не моя семья!
Нож гильотины упал: человек, с кем я тридцать лет жила вместе, от которого у меня четверо детей, не хочет меня знать: «Женщина, что у нас общего, у тебя и у меня?» — не этот ли вопрос уже задавала Медея.
Мы ничего не значим друг для друга; даже меньше, чем ничего… А дети вовлеченные в эту беспощадную войну, в эти перекрестные обстрелы, дети, которые блуждают между траншеями, кто из нас еще заботится о них? «Я хочу, чтобы вы знали, что чувствую я в эти дни, когда сгораю и рву эти залоги нашей любви, что были мне так дороги…»
В последние годы муж, смеясь, утверждал, что, если бы я не была совершенной супругой, я была бы хорошей матерью… Наперекор тому, во что он хотел заставить меня поверить, любовь дележу не поддается: после того как он оставил меня, я вдруг поняла, что не в силах более оставаться той матерью, которой он восхищался. Потому что мои дети тоже являются частью моего прошлого — прошлого, которое вывалено теперь в грязи: они, конечно, остаются моими детьми, а я остаюсь их матерью, но они — тоже воспоминание о нем. Как убрать из их тел, из их разума то, что принадлежит «пруклятому»? Мальчики очень похожи на своего отца, и иногда по вечерам, когда я устала, они кажутся мне невольными сообщниками предателя. Он не оставляет меня ни днем, ни ночью, смотрит на меня их взглядами, говорит со мной их голосами, это он вкладывает им в уста такие слова: «Ты должна была бы встретиться с ней, мама, она, кажется, ничего…» Мои дети стали его заложниками, я считаю их в своем безумии его шпионами; они — это его отражения, в своем горе я считаю их его слугами; и, главное, они — плоть от его плоти, от той плоти, о которой отныне мне думать запрещено. И вот эти дети, дети любви, стали в процессе развода детьми насилия…
Конечно, чувство отвращения, которое мне внушали мои сыновья, «мои крошки», длилось всего лишь мгновения умопомрачения. Я как бы «потеряла сознание», потому что перестала их узнавать, они перестали быть для меня тем, чем были, — радостью, гордостью, нежностью, страстью моей жизни… Несколько минут, не более, я была недостойной матерью, и я не дала им это почувствовать. Но чувство это было достаточно сильно, чтобы привести меня в ужас: пощаде не подлежит ничто, даже то, на чем никогда не лежала печать греха, — наши дети.
Но, слава Богу, о преступлении Медеи мне известно… И про тех женщин, которых считают извращенными, которые, как пишут в газетах, «бросали на произвол судьбы» детей того мужчины, который бросил их. Так извращенны ли эти женщины? Напротив, они — сама естественность! Их не научили разделять в том человеке, которого они любили, отца и любовника; их забыли научить задаваться вопросом, кто они, «матери» или «любовницы» — ce distinguo de cuistre! Наступает день, когда мужчина уходит, оставляя позади себя своих собственных детей, которые наполовину он сам. И так, через них, он заставляет ту, которую оставил, продолжать ухаживать за ним, холить и лелеять, он не отпускает эту женщину от себя, хотя сам отрицает ее существование, он привязывает ее к себе при том, что бежит от нее… Для того чтобы выбраться из подобной западни, нужно много ума и притворства. Так сумела ли я, поняв все это, в очередной раз выбраться из грязи?
Снег грязный, пористый, землистый. Неожиданно началась оттепель. На прудах стал таять лед, и они превратились в грязные лужи. Под живыми изгородями то там, то сям еще сохранились полосы нерастаявшего снега — как будто кто-то забыл убрать рваные простыни. Грустно, похоже на белье из придорожной гостиницы, на тряпки, набросанные на открытые раны страждущего.
Все, чему снег придал благородный вид, явило свое истинное лицо: нищета, уродливые рубцы, грязные лохмотья, плохой вкус. Слишком много плохо подходящих друг к другу цветов: трава рыжая, ели зеленые, небо желтое — этакое произведение художника-фовиста, яркое и безвкусное. К счастью, радио обещает нам новое похолодание. Возвращение желанного снега…
Сейчас дороги уже очищены, телефонные столбы, которые опрокинула буря, поставлены на место, я снова «соединена с миром». Но мне все равно: я усовершенствовала свои капканы. Теперь в пустующий кабинет мужа я тоже поставила автоответчик. В Нейи в нашей гостиной автоответчик отправляет абонента к автоответчику пустующего кабинета («этот аппарат не отвечает», он просто перестал отвечать на ложь), который в свою очередь настоятельно рекомендует звонящему попытать счастья, позвонив в Комбрай, где ему тут же советуют перезвонить в Нейи. Засов опустился. Мои соединенные между собой автоответчики переговариваются между собой. Я в этом разговоре больше не участвую.
* * *
Я обращена в пепел. Ведь не может же куча пепла снять телефонную трубку и начать болтать? Не может же прах сообщать о том, как себя чувствует! Я — пепел. И тем не менее я продолжаю изводить себя. Прах, пыль? Нет, пылающий факел! Жаркий пламень, которого кормит досада, ревность. Вот почему я молчу: не могу же я, в конце концов, признаться, как какая-нибудь девчонка, что «мой любимый» побил меня, разлюбил, но я бы хотела сохранить его! Впрочем, как говорить? Как говорить и не визжать? «Замолчи, Катрин, ты говоришь слишком громко, ты слишком громко смеешься, ты слишком живая, ты слишком ярко горишь!» Ну да, да, я горю, и мне хочется кричать! Разумники делают мне большие глаза: «Не забывай о достоинстве!» Разумники любят меня только тогда, когда на мне намордник: «Замолчи, Катрин!»
Хорошо, я буду молчать. Я молчу. Я молчу, потому что говорить разучилась: каждый раз, когда мне хотелось бы сказать «я тебя люблю», уста мои произносят «я тебя ненавижу». Меня снедает ярость и беспокойство, мне стыдно самой себя, мне жалко саму себя: я ищу по всему дому письма, забытые фотографии. Он наверняка должен был оставить и в этом доме любовные записочки, открытки, которые больше не помещались ни в каталожном ящике в Провансе, ни в секретере в Париже. Я ищу голубые письма на роскошной бумаге… Как жаль, что я положила на место те, что мне принес сын! Что я разорвала фотографии, сожгла посадочные талоны, туристические проспекты, счета отелей! Не эти доказательства измены должна была я предать огню, а его самого, самое ее: «Несите в его лагерь факелы, убейте его соратников, убейте же и его дитя, обратите в пламень палубы его кораблей, бросьте туда сына, отца, весь народ его и меня самое!»
Вчера по телефону (да, у меня хватило храбрости снять трубку: на паркете лежал луч солнца, я варила компот, дом пах яблоками и корицей) я сказала брату: «Судя по всему, безутешна я не буду… Я выйду из этого состояния, знаешь, мне уже лучше…» Ну так вот: и мне не лучше! Сегодня мне нужны эти голубые письма для того, чтобы подбросить их в костер, чтобы накормить в себе этого Молоха; мне нужны эти письма небесного цвета, как вода жаждущему, эти письма без адреса, которые совершенно непонятным мне образом достигали своего получателя… Теперь-то мне это известно, но от этого не легче: секретарша — примерная служащая с двадцатипятилетним стажем «безукоризненной службы», которая посылала мне доброжелательные искренние улыбки, справлялась о здоровье детей, вот эта немолодая дама с прилизанными волосами, убранными в узел, и с твердыми принципами, — именно она служила ему «почтовым ящиком», получая каждое утро голубой конверт с красными полосками («сугубо личное» или «лично и конфиденциально»), записочку на роскошной бумаге, которую она верно передавала. Преданно… Когда все это началось? В любом случае Другую она знала и играла на ее стороне! Они обе смеялись надо мной, а иногда и втроем, когда к ним в приемную выходил мой «Дон Жуан», смеялись перед швейцарами. Неужели и те были его сообщниками? Для того чтобы надуть меня, они объединялись втроем, вчетвером, вдесятером! Я оказалась в окружении. В окружении их лжи и их шуток: «Сто тумаков для Катрин!» Избитая, осмеянная, а теперь и сжигаемая ревностью тем более смехотворной, что она стала не ко двору… Я бесстыдно роюсь в прошлом, «покинувшем меня», я всматриваюсь в его будущее — где, когда они поженятся?