— Юра!
Он дернулся, остановился. Вот так встреча! Чуть было мимо не пробежал. На лестнице, с ребенком на руках, стояла Галя Лазарева. А рядом с Галей… Гогуа!.. С рюкзаком и чемоданчиком. Чемоданчик Фомичев узнал — Галин. Из рюкзака торчало что-то, не поместилось. Рыбина соленая?
— Галя?! Володя?! Вы…
Она засмеялась.
— Не фантазируй, не фантазируй! Володя только провожает.
— Я провожаю, — застенчиво улыбнувшись, подтвердил Гогуа. — Мы летели вместе. Утром сегодня прилетели.
— А… Куда вы?
— Я — на «Ударник пятилетки», — сказала Галя.
— На… На… Ку-у-уда?!
— На теплоход. В Тобольск еду.
— В Тобольск?! Зачем?! Почему?! На… надолго?
— Навсегда, Юра! Володя, знаешь, дальше не провожай, нельзя… Ну, прощайте! Да, Фомичев, ты Лазареву не вздумай… Все! — взяла у Гогуа чемоданчик и заспешила вниз.
— Галя! Постой! Галя! — он бросился за ней. — Да ты знаешь хоть, кто… Кто капитаном на «Ударнике»? Там…
Она оглянулась:
— Знаю, понятно. Дедушка Тимкин! Ну, пока, пока!.. А то он там… волнуется… Ждет! — и вниз, вниз, внимательно глядя себе под ноги, не оступиться бы, с чемоданом-то и с ребенком.
Фомичев вернулся к Гогуа, посмотрел на него с недоумением:
— Ты что-нибудь понимаешь?
— Она там работать будет, на стройке. Жилье, говорит, есть. Капитан за месяц только двадцать два часа дома.
— А… А Лазарев?!
Гогуа сделал виноватое движение свободной от рюкзака рукой. Словно во всем этом был виноват именно он. Никто другой. Фомичев вздохнул.
— Так ты… Ты провожал, значит? И… И обратно?.. — Он с ужасом представил, как придется ему изворачиваться сейчас, почему он сам, Фомичев, в Базовый не летит. Небось рад Гогуа, считает, что попутчика в лице Фомичева приобрел. Молча шагали салехардской улицей. Куда?.. Приземистый Салехард. Грязь со снегом. Темнели тонкие хворостины деревьев, выдержавших долгую злую зиму, но все еще недоверчиво, зябко спящих. Голые, темные хворостины. Проснутся ли они?
— А я, Юра, не домой, — произнес Гогуа, — то есть… Ну, не в Базовый. Я, дорогой, туда! — махнул он свободной от рюкзака рукой. — Я… Я на Кавказ, дорогой, к себе!
— Ну-у-у! — протянул Фомичев. — Что, письмо пришло? Из Совета Министров?!
Гогуа вздохнул. Остановился, закинув рюкзак на одно плечо, вытащил из кармана толстенный бумажник, раскрыл. Пачка ассигнаций зарозовела, зазеленела. Телеграфный бланк…
— Читай!
«Выражая вам искреннее соболезнование связи безвременной кончиной Георгия Георгиевича Сванидзе просим срочно прибыть приема дел музея древнего оружия уважением Гамсахурдия».
— Ясненько! Мда-а… Ну, а у нас, у нас там как?
— У нас? Бронников на буровой, Бондарь… Лазареву, сам понимаешь, и сверху и снизу достается. Не больше барана весит, так похудел! А в столовую не ходит, аппетит потерял.
«А она, Галя, в такое время… — Фомичев оглянулся на пристань, на затерявшийся среди множества других судов «Ударник пятилетки». — Бросить мужа в такое время!.. Неужели нельзя было потерпеть? Подождать?..»
— А ты, Гогуа, — сказал он сердито, — а ты? Ты-то — мужчина! Как же ты мог в такое время… В такой момент… — он запнулся. О себе подумал. — Эх-ма!.. Пошли!
Двинулись дальше. Гогуа виновато вздыхал. Деревянные тротуары поверх теплотрасс. «Лесная школа-интернат». Ученики во дворе снежки друг в друга бросают. Это в июне-то. Выскочили в одних рубашонках, как бы не простудились… Собака навстречу Фомичеву и Гогуа шла. Остановилась. Налево — лужа, направо — забор. Не назад же поворачивать. Отступила в лужу. Пропустила людей.
«Хватило бы места, ты что? — посмотрел на собаку Фомичев. — И так бы разошлись!»
«Кто вас знает? — читалось в ответном взгляде ее блекло-желтых глаз. — Может, и разошлись бы, а может, пнули бы сапогом. От греха подальше».
— Понимаешь, дорогой? — вздохнул Гогуа. — Музей… Музей я не могу подвести. Растащат, под склад заберут… При Георгии Георгиевиче я был спокоен. Человек солидный, с опытом, в ДОСААФ ряд лет проработал. А сейчас…
Все ясно с Гогуа. Не нефтяник он в душе, не бурильщик. Другая планида у него, другая страсть. «Экспонатом» называл его Толя Серпокрыл. Нечего, значит, и попрекать его. А вот он, Фомичев то есть, — у него какая планида? Как сам он должен поступить сейчас? Как?
— И потом, — виновато глядя в землю, произнес Гогуа, — незаменимых у нас нет. Вот ты, например, уехал, а ничего… Заикин вместо тебя командует, дорогой. И знаешь, как старается! Ого!..
Ни горечи, ни обиды не ощутил почему-то Фомичев при этом известии. Что ж, правильно. Свято место пусто не бывает. Он только рукой махнул. И свистнул. Заскрипели рядом тормоза. Такси.
— Звали?
— Что?
— Свистели?
— А, да! К почте, шеф, а потом в аэропорт. Побыстрей!
Зашелестел, сливаясь в длинную киноленту, помчался мимо окон машины приземистый Салехард. Снег с грязью… Окна. Вывески. Тонкие хворостины спящих еще деревьев. И вставали над бревенчатыми теремками, росли, не в пример робким деревьям торжествуя над мерзлотой, краснокирпичные и голубовато-серые бетонные коробки будущих зданий, и нетерпеливо двигались над ними стрелы кранов, так нетерпеливо, что квадратные, облицованные плиткой панели отставали, вися на тросах наклонно, парусили против ветра… Почта. Подумал Фомичев, подумал и в корне изменил текст телеграммы. Написал так:
«Тихон, встречай меня пристани обратным рейсом «Ударника пятилетки» Наташа».
Пусть Егоровна сама Кондаурову адрес Тани скажет. Кто знает, может, и не скажет еще, может, подумает?.. Может сама возьмется за Кондаурова своего? Вымоет его, накормит… Да и сама к нему притулится?
Помчались дальше.
— Но вообще-то, — попытался утешить Фомичева Гогуа, — Лазарев не очень Заикиным доволен. Ты, говорит, на чужом горбу в рай попасть хочешь. Хоть бы раз инструмент сам поднял, своей вахтой, все норовишь, чтоб на другую вахту выпало. Вот Фомичев, говорит, так никогда не делал.
— Не делал? — с некоторой гордостью, но и не без сарказма переспросил Фомичев. — В прошедшем времени. Как про… Как будто я… помер, да?
— Ой, ну, этот Заикин! — засмеялся Гогуа. — Там у нас новенькая появилась. На должность помповара, Зое помогает. Тоже, кстати, москвичка, как ты. Так Заикин сразу, значит, к ней вплотную. На абордаж! Про боевое прошлое начал, про наколку на ногах. «Куда идете?» — «Идем налево!» Сапоги, правда, не снимал. А она: «Вам налево? А мне направо! Не мешайте, пожалуйста, приготовлению блюд!» — и с кухни его…
— Что это у тебя из рюкзака торчит, Володя? Рыбина?
Гогуа вздохнул.
— Нет, это кинжал.
Фомичев обернулся, схватил его за плечо.
— Что ты наделал, Гогуа? Ведь…
— Бронников приказал, — не вырывая плечо, вздохнул Гогуа, — ключ, говорит, под ковриком лежит, на лестнице, перед дверью. Зайди и забери кинжал. Я ему: товарищ Бронников! Николай Иванович! Слушай, дорогой! То есть — слушайте! Зачем мне кинжал? У меня в музее много кинжалов есть! Пусть у вас остается. Примету знаете? Сын у вас родится! — Гогуа вздохнул, замолчал.
— Ну-ну! — нетерпеливо дернул его за плечо Фомичев. — А он?
— Ключ, говорит, под ковриком. Не нужно мне кинжала. И не нужно сына. Я, говорит, огурцы люблю.
— Огурцы? — недоверчиво переспросил Фомичев.
Гогуа кивнул. Пальцы Фомичева разжались. Он обессиленно откинулся на спинку сиденья. Вон сколько всего произошло дома, в Базовом то есть, всего за несколько дней его отсутствия. У него было чувство, обманчивое конечно, что не улети он в эту треклятую командировку — и все на буровой, в Базовом, так бы и текло себе с привычной будничностью, ровно и незаметно, как раньше. Как раньше? Он усмехнулся. Ничего себе незаметно! Ничего себе ровно! А если он вовсе в Москву подастся сегодня, тогда что? Жизнь прекратится в Заполярье, что ли? Жизнь не прекратится…
Он распрощался с Гогуа. «Лети, Володя, лети. А то экспонаты там пылью без тебя покроются». Не лететь же с ним, с Гогуа? Какими глазами посмотрел бы Володя на Фомичева. То-то ахнул бы. Может быть, даже в рожу бы плюнул… Пусть один летит. А Фомичев… Ему же в Панх сходить надо! К авиаторам! Картошки не достал, письма не вручил… Так хоть с Панхом уладить. А потом?.. А потом — суп с котом.