Серпокрыл помолчал, потянулся к металлическому телефону, привинченному к стене.
— Фирюза? Принеси-ка… В бумажном мешочке, — и повесил трубку. Снова молчание.
— Скажите… То письмо, последнее… Оно могло?..
Капитан молчал. Мимо окна по палубе кто-то прошел, остановился, прислонилось внезапно лицо чье-то к стеклу, расширенные ужасом, ненавистью глаза. Кажется, тот, что просил у Фомичева бритву. Отшатнулся. Звук торопливых, удаляющихся шагов.
— Не знаю, — выдавил капитан, — не знаю…
Что-то нашло вдруг на Фомичева.
— Не знаете?! Вы… Вы!.. Нотации всякие ему писали! Чтоб аккуратистом был, чтоб большую часть откладывал… За рупь зайца догнать, да?! А он… Он не такой, понимаете вы? Что же вы его под себя, под себя?.. Я не знаю! Я бы!.. Я бы от вас тоже… На край света! Да! Потому что вы… Что вы ему там написали? Что? Говорите!
Капитан даже в лице не изменился. Словно и не услышал сбивчивого фомичевского крика. Думал. Тяжело, неповоротливо ворочались в его голове мысли, воспоминания.
— С четверть века уже прошло, — проговорил он почти спокойно, — я уж и сам позабывать стал. Так… Сказочка… Потому и выложил ему — ничего, мол, такого. Рядовой случай. Я тебе отец, я тебе и мать. Чего нервничаешь? Что тебе за интерес до этого?
В дверь постучали. Серпокрыл, не вставая, протянул руку, отпер. Вошла обтянутая черной водолазкой официантка. С бумажным мешочком. Опалила Фомичева огненным восточным взглядом и удалилась. Капитан вытащил из мешочка пузатенькую «плиску».
— Пить ты не умеешь, — вздохнул он. Но наполнил оба стакана поровну. — Да, четверть века, — повторил он, — давно… И на другой реке было. Я старпомом тогда плавал. Садится однажды на пароходишко наш бабенка. С двумя детьми. По году ребятишкам, не боле. Один черненький, другой рыжеватый. Что ж, спрашиваю, не похожи? Близнецы, а один черненький, другой рыжеватый. И все плачет бабенка эта. Плачет и плачет. А кто ж, спрашиваю, отец их? Отец? Зовут зовуткой, величают уткой. Эх, дура ты, дура, говорю. Ну, пока плыли — помогал я ей, то-се. Играл иногда с черненьким. Хочешь, говорю, отдай мне черненького, он на меня смахивает… — Серпокрыл вдруг улыбнулся. И странно, и до чего же больно было увидеть это суровое каменное лицо улыбающимся. У Фомичева запершило в горле. Но жалеть капитана тоже нельзя было, нет.
— Многие советовали мне в детдом его отдать, — произнес капитан, — а я не отдал. Разузнал, как усыновление оформить, все чин чином. Толиком его назвал. Тоже, конечно, намыкался сперва. С непривычки. Когда бобылем был, хоть и не бог весть какой ухарь, а нет-нет да и стирала мои рубахи какая-нибудь. Ну, а отцом-одиночкой стал, забыли они ко мне дорогу. На черта, мол, сдался! Толик сперва со мной плавал. Потом, значит, домик я купил. На несколько лет пришлось реку бросить. Потом снова плавал, снова бросал… — он махнул рукой.
«Вот и зря, что в детдом его не сдал, — думал Фомичев. — Все по-другому вышло бы, лучше».
— Значит… Один вы сейчас. Ну и правильно! — На Фомичева опять нашло. Чертовы бумажные мешочки… Хотелось говорить только правду. — Ну и… Так вам и надо! Вы же… Подумаешь, усыновил. Лучше в детдом его сдали бы!..
Капитан вздохнул:
— Да, пока я один.
«Пока? Что он еще задумал — угрюмый Серпокрыл?»
— Может, еще кого усыновить хотите? Не нужно!
…Часа в три ночи Фомичев проснулся, поворочался. «Значит, Серпокрыл-старший тоже считает, что Анатолий… Что он сам… А если Заикин все-таки? Если?.. Впрочем, — подумал он, — теперь все это не должно меня занимать, не касается меня. Отрезанный ломоть я. Даже ради установления истины не вернусь я в Заполярье. Достаточно с меня той истины, которую я уже установил, того, как обдурил меня, отделался от меня ради Лазарева начальник НРЭ». Фомичев потер лоб, голова трещала немилосердно. Чертовы бумажные мешочки! Постепенно он припомнил и другие подробности вчерашнего обеда-ужина у капитана и почувствовал, что краснеет. Оделся, вышел на палубу. Одно лишь живое существо — сам теплоход нарушал безжизненное однообразие окружающей его пустыни. Изборожденная струями дождя даль реки, непроглядный клубящийся туман по берегам. Дождь хлестал по палубам и белым переборкам упрямо движущегося вперед судна. Какая-то фигура метнулась вдруг с пассажирской палубы вниз, глухо загрохотала под ногами железная лестница. Кажется, тот, что бритву у Фомичева спрашивал. Чокнутый какой-то. Вобрав голову в воротник, Фомичев быстро взбежал наверх, в рубку, и поскорей захлопнул за собой дверь.
— Можно?
Капитан оглянулся. Помедлил… Кивнул. Он был в тулупчике, в ушанке. Спокоен, собран и, кажется, свежевыбрит. Такого бутылочкой «плиски» не свалить.
Рулевой, замерший у пульта. Рычаги, маховики, ручки… Светятся, мигают разноцветные лампочки приборов. Легкое, ровное гудение. Пепельница полна окурков.
— Право руля, — сказал капитан негромко.
— Есть право руля! — откликнулся рулевой.
Взяв со столика большой черный бинокль, капитан посмотрел на мглистую завесу дождя.
— Мм… Так держать!
— Есть так держать!
Фомичев тихо стоял сзади, смотрел. Слушал. Украдкой приложил глаза к резиновому окуляру локатора. Светящаяся зеленая стрелка прошлась по экрану, на мгновение высвечивая темные силуэты берегов. Раскрытая лоция лежала рядом, на другом столике. «Лист 58». Тщательно вычерченный участок реки с протоками. Похоже на кровеносную аорту. Или на нервное волокно.
«Берега низменные. Поросли кустарником. Предупреждение — суводи. Остерегайтесь песчаной отмели, отходящей от ухвостья острова Сыро-Пугор…»
— Повалки нет на картушке!
— На румбе?
— На румбе триста сорок!
— Левее!
— Есть левее!
«В русле имеются камни, — читал Фомичев лоцию, — гарантированные габариты судового хода не установлены… Имеются каменистые огрудки… Остерегаться каменистых высыпок из речек у правого берега…»
— Три градуса левее!
— Так держать!
— Выдерживаю!
Мальчишеское волнение охватило Фомичева. Почти ничего не видно было впереди. Дождь, белесая мгла. Да-а-а… Атмосферное давление — будь здоров! Сибирское, что называется!
Капитан то к окну, то к локатору подходил, задевал при этом лежащий на пульте бинокль. «Как бы не уронил», — невольно сжался Фомичев. А сказать, вмешаться — не посмел. Но вот капитан снова взял в руки бинокль, и у Фомичева отлегло от души.
— Товарищ капитан… Андрей Константинович… Я… Я вам… Не совсем… — Пауза. Вздох. — Скажите, — произнес он наконец, — а каменистые огрудки — что это?
— Лед камни большие тащит, — спокойно ответил Серпокрыл, — всякий раз они на другом месте.
— А… А суводи?
— Кружит когда… Водовороты.
Камни, возникающие всякий раз на другом месте, суводи, втягивающие в свое безжалостное, неумолимое кружение… Отмели… Сколько же опасностей таится на пути теплохода, идущего по реке, на пути Земли в движении ее по Вселенной, на пути человека, живущего…
Фомичев чихнул…
Вот уж не думал он, не гадал, что дважды в течение нескольких дней побывает в городе Ханты-Мансийске. Сначала в авиапорту, а теперь в речном. Дождя уже не было, но влажный воздух так и поблескивал, насыщенный невидимыми капельками. Да и небо хмурилось, как бы раздумывая — а не обрушиться ли снова на головы людей ливнем. Принарядившись, приняв на всякий случай воинственный вид, сошла на берег Егоровна. За компанию и Савельева с внуком прихватила. Все не так страшно. И Фомичев с ними. Миновали арку деревянного вокзала, вышли на песчаную площадку. Стали оглядываться. Фомичев первый заметил седобородого старика, левый глаз у которого отсутствовал, словно бы тестом был залеплен. На пиджаке, под бородой, — облупившийся, почти белый орден Краской Звезды. Обратил на него внимание Егоровны. Та отрицательно покачала головой:
— Что ты! Бородатый, старый… Нет! — но взгляда от старика не отвела. Всматривалась, всматривалась. Охнула вдруг. — Кондауров! — вскричала. — Это ты, што ль?