Она остановилась. Переложила авоську из левой руки в правую. Он хотел взять у нее авоську — не позволила.
— Ну, слушай… Ты что же вообразил, что я к тебе домой отправилась потому, что… Потому, что я… потаскушка, да? Богема? Признавайся! Нет, Юрочка! Я тебя выбрала, вот что. Поставила на тебя. Теленок, думаю, но… Но сильный. Вырастет — вроде того быка станет, что на картине, такой все препоны сокрушит. И я за его могучими плечами буду как… Как… — По лицу ее, закручиваясь, потекли слезы. — А ты… Ты цыпленок! И не бык из тебя будет, а петух! В Сибирь он едет! На Северный полюс! Сила в утином яйце, яйцо в хрустальном ларце. А ларец — на краю света, да? Сила, молодой человек, как деньги. Или есть она, или ее нет. Поезжай, поезжай, поищи ее, вообрази себя сильным!..
Мороженое подтаяло, стало капать. Фомичев, ошарашенный ее странными, но не лишенными какой-то логики рассуждениями, стал по-детски лизать эскимо, подхватывая языком тающие белые комочки. Она снова перенесла авоську из правой руки в левую. Повернулась, пошла в арку. А Фомичев за ней. Она в лифт, а он по лестнице бегом, даже обогнал слегка лифт. Хорошо, что лифт был не скоростной. На шестом Художница вышла. Взглянула…
— Мороженое доел?
— Ага…
Она отперла дверь, вошла, закрыла за собой. Он позвонил. Она открыла. Сзади, за ее спиной, была распахнута широкая стеклянная дверь в гостиную. И там… На стене… Там висела картина… «Похищение Европы». Дебелый курчавый бык плыл по голубому морю. Фомичев моментально его узнал. Крыжовников! Алик Крыжовников — вот кто был прообразом этого могучего, жизнерадостного быка. А на нем, удобно развалясь, словно на тахте, полулежала улыбающаяся Художница. Темноволосая, в красном платье, с голыми толстыми ногами. Одной рукой она держалась за рог… Но… Но ведь ни Художница, ни ее муж не знакомы с Крыжовниковым! Откуда же…
Проследив за его потрясенным взглядом, Художница снисходительно рассмеялась. Еще минута, с пронзительной ясностью понял Фомичев, — и он ее потеряет. Потеряет даже больше, чем ее… Потеряет, может быть, счастье — он, правда, не очень хорошо представлял, что это — счастье? Но отдать ее Крыжовникову?! Этому быку?! Нет!
— Ну, хочешь… Я не уеду… Хочешь?
Она протянула ему бумажку:
— Не уедешь — позвони, — и захлопнула дверь.
Через три дня он позвонил.
— Я уезжаю.
— Когда?
— Сегодня. В шестнадцать двадцать.
Она помолчала.
— Я тебя провожу. Приходи. За час. Подожди во дворе.
С рюкзаком за плечами он явился во двор ее дома. Прошел мимо мороженщицы, не соблазнился. Сел на скамейку. На трехколесном велосипеде проехал возле скамейки мальчик лет этак пяти с настоящей медалью «За отвагу», пришпиленной к курточке.
— Вы дядя Юла? — спросил он.
— Что? А, да-да! Я! А ты кто?
— Егол. Мама велела пеледать, что сейчас плидет.
Прибежала запыхавшаяся Художница. С большим свертком.
— Это тебе на дорогу. Спокойно, из всех окон глядят…
Подъехал на велосипеде мальчик.
— У Егора сегодня день рождения. Видишь, велик ему подарили, медаль. Подари ему и ты что-нибудь.
Ничего такого, кроме коробка со спичками, у Фомичева не нашлось.
— Можно — спички?
— Можно.
— Москву он не сожжет?
— Одного коробка для этого недостаточно.
Счастливый Егор стал зажигать и разбрасывать горящие спички.
…Приехали на Казанский вокзал. Стояли на перроне. Она несколько раз его поцеловала, уткнувшись в грудь, поплакала.
— Дело в том, — начал Фомичев, — что ты не совсем права. Дело вовсе не в силе… Я вовсе не потому… Я…
— Молчи! Молчи!..
Внезапно на перроне появился Алик Крыжовников. Мистика! Он был почему-то в выцветшей больничной пижаме, в шлепанцах на босу ногу. Фомичев не знал, что и подумать. Ведь он уедет сейчас, а они… Крыжовников и Художница останутся вдвоем.
— А-а-а, вот ты где! — радостно орал Алик, проталкиваясь сквозь толпу. — Чудом узнал, что ты едешь… Чудом! Ну, не преминул… — Поздоровавшись, щелкнув при знакомстве с Художницей шлепанцами, он с ходу принялся жаловаться, что после решения Фомичева отбыть на Север создалась среди друзей для него, Крыжовникова, нестерпимая обстановка. Все почему-то убеждены, что на Север должен ехать и он, Крыжовников, поскольку на Красную площадь он тоже в свое время получил пригласительный билет. К тому же — такой лоб здоровый.
— А я никому ничего не должен! — жаловался Крыжовников. — Пойми, Фомичев!
— Понимаю, — согласился Фомичев, отводя взгляд.
Крыжовников очень смешно рассказал, каким образом он отделался от возлагаемых на него ироничными друзьями надежд. Сосед по квартире его выручил, диабетик. Крыжовников отнес в поликлинику бутылочку с анализом, принадлежащим соседу, и…
— Поверите, через четверть часа «неотложка» за мной примчалась! Пятый день в палате загораю! Ну, ладно, ладно, считай — прощен! — хлопнул он Фомичева по плечу. — Знаешь, а я тебе даже завидую немного. Сибирь! Сфотографируйся там на «катерпиллере», пришли фото.
— А что это такое, катет… катер… Как?
— Ну и чудачок! Едет в Сибирь, а не знает, что такое «катерпиллер»! Бульдозер фирменный!
Художница молчала. На громогласного Крыжовникова поглядывала отчужденно, без особого интереса. Когда поезд, скрежеща, сдвинулся с места, поплыл, поплыл, Крыжовников, оставшись на месте, махал рукой, а Художница быстро пошла вслед за вагоном, у самого тамбура, еще открытого. Она всхлипывала, вытирала платком глаза. И хотелось схватить ее за тонкую, смуглую руку и одним рывком втянуть к себе, вырвать из окружающего ее мира остолопов. Фомичев вернулся в купе.
— Жена? — спросила старуха, обложенная круглыми узлами, словно наседка яйцами. Он кивнул. В свертке оказались яблоки, кусок колбасы, булка, махонькая стеклянная баночка зернистой икры — очень холодная, прямо ледышка — как видно, долго пролежала в холодильнике, — и бутылка «беловежской».
— Да, — еще раз кивнул Фомичев старухе, — жена.
11
За окном так и не стемнело, хоть было уже около трех ночи. На соседней койке похрапывал Гудим. Фомичев оделся, обулся. Не в резиновые сапоги, естественно. Достал башмаки. И вышел. Решил прогуляться. Решил пройти главной поселковой улицей, бетонкой, местным Калининским проспектом, по левой стороне его. Улица просматривалась из конца в конец. В начале ее — гостиница. Довольно броское строение, обшитое снаружи свежим еще, желтоватым тесом. И не без некоторого комфорта внутри. Даже номер «люкс» имеется. Дальше — общежития. «Москва» и «Киев». Города разные, а общежития ничем одно от другого не отличаются. Даже бачки с водой в коридорах одинаковые. Даже собаки на оба общежития — одни и те же. Полкан, Марс, Белка, Моряк, Волчок, Снежок и Пальма. Лохматые, добродушные, остроухие собаки, которых и в поселке, и во всем Заполярье — чуть меньше, чем комаров. Никто их не кормит — что это за собака, если сама себя не прокормит? — но зато каждая из них четко знает, кто ее хозяин. Не хозяин собаку выбирает, а собака хозяина. Вот и сейчас, стоило Фомичеву выйти на улицу, — три, четыре собаки сейчас же прервали дремоту, поднялись. Припав передними лапами к земле и выгнув спины, сладко потянулись, широко зевнули, раскрыв полные белых, акульих клыков пасти, и, стегая по воздуху хвостами, двинулись вслед за своим избранником по левой стороне улицы.
Несколько жилых домов. Алюминиевые лодки прислонены к стенам. Во дворах — тихие, угомонившиеся грузовики-рефрижераторы, автофургоны с надписями: «Хлеб», «Молоко», трактора, самосвалы, танки-вездеходы… А вон и тот самый ярко-оранжевый трудяга-мусорщик… Те, кто работает на этой технике, спят, сны видят. Можно, значит, и технике передохнуть малость.
Контора!.. Ставка, так сказать, главного командования. КП. Мачты радиоантенны, вывеска под стеклом, доска приказов, железная бадья с водой. «Просьба мыть ноги!» — требует надпись. Это для сапог. Но и контора, даже она, спит в этот поздний час. Наверняка восстанавливает посредством сна нервные клетки и неутомимый Бронников. Только Фомичев не спит. Хотя что это? Посреди пустого спящего поселка, на скрывающем в себе трубы теплотрассы высоком деревянном тротуаре, свесив ноги сидел какой-то паренек и, забыв обо всем на свете, читал пухлую растрепанную книгу. Начал, как видно, под вечер, увлекся и оторваться не в состоянии.