«Вольно!» Свет поезда исчезает во мгле, все сильнее чувствуется мелкий дождь. Нам в сапогах и теплой форме не холодно, но где-то рядом возмущается девица из школы руководителей Союза немецких девушек. В ее сторону летит какая-то острота, оттуда реплики и смех, торжественно-мстительная обстановка разрушена, из потенциальных погромщиков ребята вновь становятся обыкновенными студентами, случайно надевшими форму…
Накануне радио передавало подробности празднования девятого ноября, годовщины «первой неудавшейся попытки фюрера добиться власти», а потом вдруг потрясающая новость об убийстве в Париже. Теперь мне кажется, что это событие пришлось правительству как нельзя более кстати. В тот же день был объявлен ряд драконовских мер против евреев, которых считали ответственными за злодеяние Грюншпана; кроме всяких запретов начались массовые аресты и депортации — это был первый организованный шаг репрессий, в конце которых дымились печи Освенцима.
Утром перед занятиями студенты взволнованно обсуждали случившееся. Ждали со стороны властей каких-то указаний, но их не последовало. С опозданием в аудиторию вбежал возбужденный Ханбюк, как всегда одетый в форму гитлерюгенда, и заорал:
— Где Зюскинд, я сейчас выброшу его из окна!
Мы с трудом его успокоили. На лекциях были очень невнимательны, все время переговаривались между собой.
Ханбюк, который сегодня вдруг стал верховодить дискуссиями, состоял членом местного руководства гитлерюгенда. У него были волосы пшеничного цвета, высокая тренированная фигура, голубые глаза и длинный череп — почти идеальная внешность нордического человека-арийца, немного, правда, подпорченная очень толстыми «негритянскими» губами и бесконечно глупым выражением лица. Затейник, танцор, спортсмен, певец — от скуки на все руки, был он в то же время невероятно ограничен, говорил о политике и всех остальных проблемах жизни только языком геббельсовского «Ангриффа», и никто не принимал его всерьез. Он попал к нам как победитель всегерманского соревнования лучших мастеров-текстильщиков и, несмотря на плохую успеваемость, совершенно не зная высшей математики, переходил каким-то чудом с курса на курс. Он оживал лишь во время военных или спортивных занятий, а на маршах и в лагерях «блистал» своим «юмором» и умением что-либо «организовать». Теперь он громким шепотом разглагольствовал на лекциях, а на переменах стоял в коридоре и кричал, вращая свиными глазками, воображая себя борцом Третьего рейха против всемирного еврейства.
В первый перерыв ко мне подошел норвежец Иогансен и сказал своим слегка певучим голосом:
— Утром звонил Зюскинд, он больше не придет на занятия, можешь быть спокоен. Мне тоже не больно хочется скандалов из-за этого Ханбюка.
— Ну и отлично! — Я подумал, что обошлось как нельзя лучше, зачем нам эксцессы?
Зюскинд был единственным евреем в нашем институте. Если Ханбюк выглядел типичным немецким парнем из гитлерюгенда, то Зюскинда никак нельзя было назвать типичным евреем. Уже одна его внешность противоречила всем канонам «Гюнтера»[115]. Был он таким же высоким, светловолосым и синеглазым, как Ханбюк, а губы его были к тому же тонкие. И еще в одном они очень походили друг на друга: оба были отчаянно глупы, как в быту, так и в учебе. В институт Зюскинд попал как сын бывшего прусского офицера, кавалера самых высоких орденов, председателя «Союза еврейских фронтовиков» — тогда таких еще не преследовали. Он жил в Кельне, ездил часто домой, но имел комнату рядом с Иогансеном. Учился плохо и все же переходил благодаря усидчивости и математическим способностям. Один доцент, ставя ему в очередной раз «неудовлетворительно», сказал:
— Херр Зюскинд, это не за ваше происхождение, просто у вас знаний — ноль…
Он жил между нами тихо, незаметно, дружил с норвежцами, а разговаривал со всеми, кроме Ханбюка и Альмайера, старого нациста и труппфюрера СА, которые его игнорировали.
Больше я его в институте не видел. Однажды, много позже, встретил Зюскинда в Кельне на улице. Подошел к нему и спросил, как у него дела. Я чувствовал себя при этом довольно неловко, ведь какими могли быть дела у еврея в Германии 1939 года? Но он ответил мне очень бодро, что у него все в порядке, отец с семьей уже уехал, а он на днях эмигрирует в Бразилию. Больше я о нем никогда не слыхал.
Но вернусь к тому тревожному дню. Вечером пошли слухи, что вызвали часть студентов-штурмовиков, они переоделись в штатское платье и куда-то ушли. В СС была объявлена повышенная готовность. Я вяло занимался чертежами, потом позвонил своему штудентенфюреру, не надо ли студенческому союзу тоже собираться, но получил отрицательный ответ и скоро лег спать. А ночью штурмовики разбились на маленькие группы и, изображая народный гнев, начали по спискам врываться в еврейские квартиры. Одного бывшего капитана, который при всех орденах отказался впустить погромщиков, пристрелили, другой, врач, выбросился с пятого этажа. Неожиданно появились пустые грузовики и начали вывозить еврейские семьи со всем скарбом в какой-то заброшенный шахтерский поселок— первое гетто. Но, как рассказали мне потом мои старики хозяева, было много случаев, когда соседи-немцы прятали евреев целыми семьями у себя в квартирах.
Рано утром я поехал в город. В старом центре повсюду толпились люди. В середине площади горела синагога, большое, богато отделанное здание в готическом стиле. Вместо того чтобы ее тушить, пожарники старались обезопасить от огня соседние дома. Каменная громада выгорела, но не сдалась, не рухнула ни одна стена, уцелел купол. Старики охали, смотрели с неодобрением на молодежь, которая скандировала антисемитские лозунги и пела песни из «Штюрмера». На обратном пути я обратил внимание на ряд магазинов с выбитыми стеклами — не думал, что еще так много еврейских коммерсантов в городе! Витрины разбили ночью, но сразу была поставлена стража — грабить не разрешили, магазины должны были принять немцы! Несколько месяцев спустя я видел в Берлине такие же разбитые витрины — тут не нашлось охотников взяться за торговлю, и лавки опустошили.
Скоро все привыкли к отсутствию соседей, торговать стали другие, в парках появились таблички: «Собакам и евреям вход запрещен!» И никто не думал тогда, что спустя семь лет на многих курортах Баварии, там, где отдыхали американские и английские оккупанты, появятся аналогичные таблички: «Немцам вход строго запрещен!»
Но и эти таблички давно забыты. Как сказал мудрый Бен Акиба: «Нет ничего нового под солнцем — все уже было!»
9
Я вышел на развод последним, вместе с Сашей. Мы встали в замыкающей пятерке и ждали, когда нас выведут за ворота. Их построили недавно: громадные, кованые, поддерживаемые стальными тросами на высоких столбах, они напоминали въезд в средневековую крепость.
За воротами оглянулись: у вахты, на том месте, где несколько месяцев назад посадили беглецов из группы Батюты, торчала сиротливая фигура.
— Это кто? — спросил Саша.
— Да опять Стасюк! Баптист… Как только он все лето ухитрялся не работать по субботам, ведь и выходных почти не было!
Баптисты в лагере не держались особняком, трудились везде очень добросовестно, но в субботу ни за что на работу не шли. Иные менялись выходными с кем-нибудь и, как Стасюк, долго не попадали в поле зрения начальства. Но если кого-то замечали, его всеми способами старались выгнать именно в субботу, притом делал это не только «режим», но и бригадир, желавший быть на хорошем счету у властей — подлецов тут было много, не один Зинченко. Отказывавшихся работать баптистов лупили, сажали до конца смены «у позорного столба»: летом пустяк, а осенью под дождем или зимой на морозе ужасная пытка, — потом загоняли в карцер, где били и морили голодом. Правда, судить отказчиков избегали, начальство не хотело афишировать свои упущения и ограничивалось «собственными мерами». Сегодня, видно, произошла такая же история, однако все зависело от обстановки. Судили ведь Дудко.