За двенадцатичасовую смену на американке[13] намывали от ста до шестисот граммов. Трудно сказать, сколько при таком примитивном методе вылетало золота в отвал вместе с галькой. Помню только, как мы однажды со Степаном, взяв лоток у его земляка-съемщика, подошли к последнему листу желоба, где железо немного сдвинулось, набрали под щелью мелких камешков с песком и намыли при первой же попытке пять граммов.
— Вы бачите, металл в речку летит, — удивился Степан. — Сюда бы вольных старателей…
Мы молча поправили железный лист и ушли, никому не рассказав о своем открытии.
В лагере было несколько опробщиков, которые бродили по долине, разведывая места, где когда-то стояли старые приборы, особенно бункеры и вагонетки для промывки шлихов. Эти бесконвойники обязаны были сдавать по четыре грамма за смену. Найдя богатое место, одни обеспечивали себя на несколько недель, другие продавали металл придуркам, которые тоже должны были его сдавать, но по три грамма. Покупая золото за еду, табак или какие-то поблажки, повар или фельдшер уходили иногда из лагеря с лотком под мышкой и шатались у полигона — для проформы.
7
На втором участке всегда что-нибудь было не в порядке, независимо от того, кто распоряжался. То отказывал насос на приборе и несколько десятков человек, освобожденных от работы по болезни и находившихся под контролем Хабитова, должны были таскать в ведрах воду для колодки, то внезапно речка прорывала дамбу и устремлялась в старое русло, затопляя единственный полигон, где еще находили, хотя и немного, золота. Был случай, когда зеки из Средней Азии подрались с бандеровцами, нескольких пришлось положить в стационар, среди них был съемщик, и никто не хотел работать на его месте, потому что золото совсем не шло и боялись, что именно съемщика будут винить — пустил, мол, металл в воду!
Но в конце концов сюда прислали геолога и бухгалтера. Геолог, сухопарый, лет сорока, загорелый дочерна, оказался очень знающим и производил впечатление интеллигентного человека. Он долго работал вольным на Колыме, но недавно «схватил» срок. Так как он делал теодолитные ходы не только для себя, но и для нас, я оставил ему инструмент, сам занялся замерами и циркулировал между тремя точками, выполняя срочные поручения. Я, наверно, лучше всех знал самые короткие пути — старые полузаросшие тропинки, знал, где под гарью было громадное поле прошлогодней, но еще съедобной брусники, знал заросли у поворота дороги, в которых поспела голубика, крупная, как виноград, и в невероятном количестве… Окрепший и натренированный в ходьбе, я чувствовал, как возрастала разница между мной и большинством тех несчастных, которые мало ели и слишком много работали.
Нередко в тайге встречались злобные овчарки на длинных поводках, придерживаемые надзирателями. Они шныряли по сопкам в поисках беглецов. Люди бежали от отчаяния, это был необдуманный шаг, потому что их вылавливали через несколько часов. Однажды на первом участке появился высокий блондин в синей спецовке, который, взяв у курящего зека тачку, удивил нас своим умением гонять ее бегом вверх по трапу и опрокидывать в бункер с невероятной быстротой. Этот симпатичный и общительный незнакомец, который никогда не закуривал, не угостив всех, кто находился рядом, оказался оперуполномоченным. Он до полусмерти избивал пойманных беглецов, надевал на них наручники и увозил на тракторе в Спорный, в изолятор.
Меня поставили на прибор учитывать тачки. Я сидел около бункера с самодельным блокнотом, ставил четыре точки, соединял их четырьмя линиями и перечеркивал квадратик крест-накрест — это означало десять тачек. Сидел со скучающим видом, дабы не выдать своего сострадания к работающим, а то еще упросят мухлевать. Вверх по трапу зеки тащились из последних сил. «Завтра вон тот обязательно свалится, — мелькает в голове, — а те двое еще протянут с неделю». У меня на сей счет был богатый личный опыт, и лишь одно неизвестное оставалось в этом уравнении ужаса: насколько ускорит гибель человека бригадирская палка. Правда, скончалось пока лишь четверо, и не от дистрофии или побоев, а от несчастных случаев, но потерять силу в условиях тайги было смертельно опасным — сезон ведь только начался!
— На, закури! — Я вздрогнул от голоса, неожиданно прервавшего мои размышления. Передо мною стоял в своей синей спецовке высокий опер. — Скучаешь, маркшейдер? («Какая у него улыбка, как зубы сверкают!») Дай-ка мне этот талмуд, порисую за тебя немного. Через час Иван починит мотор, повезу одного на Спорный, мне пока делать нечего — посижу тут. А ты иди куда хочешь.
— На сопку можно, на самую вершину? — спросил я, вспомнив, как на этой сопке утром лаяли собаки и как страшно кричал беглец Шевелев, когда псы его вытащили из кустов.
— Иди, иди. Если раньше уеду, талмуд передам кому-нибудь. Иди, не убежишь ты от теодолита, не голодный.
Я быстро начал подниматься по крутой тропе, протоптанной зеками, ходившими после смены ломать дрова для кухни, — они зарабатывали лишний кусок хлеба за счет отдыха. Но скоро тропинка исчезла, и я пошел петлями, огибая непроходимые заросли стланика, который теперь, под летним солнцем, вытянулся на двухметровую высоту.
Обернулся, посмотрел вниз. Как будто и невысоко поднялся, но какая картина! Внизу, как муравьи, ползали люди с крошечными тачками, поблескивал свежими досками бункер-игрушка. Как на карте серебрились излучины речки, недалеко от нее извивалась знакомыми поворотами тропа на перевалку. По ней двигалась, очень медленно, преодолевая подъем, группа людей, растянувшихся в цепочку. «Опять этап, — подумал я и невольно посмотрел вверх по течению Ударника, где в восьми километрах отсюда, за сопками, лежал злополучный второй участок. — Их, новичков, наверно, туда, а там Лебедев ждет не дождется…»
Я взбирался все выше и выше, дышалось легко, ноги шагали сами. Вокруг торчали очень толстые пни. Старый лагерь уничтожил здесь настоящий корабельный лес, я пока не видал на Колыме такого, но рассказывали, что где-то он еще стоит… Вот и гребень, я перешел его, глянул вниз и застыл от восторга: на той стороне сопки подо мной лежала очень глубокая, узкая долина, из крутого склона кое-где торчали острые скалы, по дну ущелья протекала горная речка, выше по течению она петляла — там, где долина расширялась. Но больше всего меня поразил лес, который покрывал склон, это был тот самый лес, о котором я только что мечтал: дремучий, вековой, из высоченных и толстущих лиственниц — его, очевидно, никогда не трогал топор! В глубине долины были разбросаны рощицы белоствольных берез, тоже крупных. Противоположный северный склон был сплошь покрыт кедровым стлаником, кое-где на нем пестрели светлые поляны ягеля, возле речки зеленели лужайки, сверкали озерки. Это была Колыма первобытная, без поселений, без насилия над природой и людьми. Мне захотелось спуститься в этот лес, побродить, побегать по лужайкам. Но вместо этого я поспешил спуститься назад, в реальный, лагерный мир. Когда вернулся на полигон, смена кончилась.
8
В лагере я застал всех в сильном смятении, обычном для этого мира, когда угрожает опасность извне. У нашей палатки собрались те, кто ожидал вызова на допрос. Из разговора я понял, что обокрали склад охраны. В палатке было жарко и сумрачно. На моих нарах сидел молодой, жилистый парень, воспитанник и единомышленник Дубова.
— Скоро тебе, Паша, — сказал, заходя, дневальный по кличке Фиксатый из-за неестественно длинного стального переднего зуба. — Мой тебе совет: смотри в оба! Дубову здорово поддали, кажется, опять руку того…
— Брехня, Иван не позволит, чтобы его избивали…
— В наручниках? Ему сразу их надели, и сам Зельдин бил железным прутом… Иван молчал, молчал, только один раз как заорет: «Не везет моей руке! Сперва курат поломал, теперь жид морской!» — а жид тут же как влепит ему в зубы!..
— Если меня начнет так лупить, я ему нос откушу, — сказал Паша тихо. Он посмотрел вслед уходящему дневальному и вдруг сунул мне под одеяло какой-то сверток.