Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Почему, Лида, с какой стати?

— Собирайся быстро, Петер, я не шучу! Только что я говорила с папой. Он согласился: «Пусть заходит, надеюсь, не все они сволочи». И, как на грех, Иржи сидел в большом кресле, все слышал. Я думала, что его нет дома, не заметила… Он: «Шпион твой Петер, пакостник, что ему в Англии надо?» Еще я сказала папе, что ты живешь здесь, на углу Ормонд-стрит. Иржи обязательно пойдет к нашим в отдел контрразведки. Я боюсь, они могут тебя задержать, опоздаешь на лекции, пока все выяснится. Лучше уезжай, тут не один угловой дом, они скорее всего начнут искать со стороны Британского музея… Еще успеешь!

Да, плохо будет, если доберутся до моего Фердинанда с его немецкими девицами. Тут пахнет не «опозданием на лекции»! И как мне потом доказать, что я здесь случайный гость?! Он не сказал, когда вернется, наверно, в порту торгуется с моряками! Лида права!

Спустя полчаса мы едем в такси на вокзал. Улицы пусты, город словно вымер — сегодня Пасха, и все англичане в церкви или слушают службу по радио… Не думал, что так уеду из Лондона. И не один — она проводит меня до Хариджа.

— Хочу убедиться, что ты на пароходе!

Дома я оставил записку, с виду безобидную, но он должен понять, что и для него лучше смыться…

При въезде на остров иммиграционный комиссар спросил, действительно ли я не собираюсь остаться в Англии — виза была на месяц. А теперь черноволосый толстяк таможенник, больше похожий на француза, даже не открыл мой чемодан. Он краем глаза посмотрел на визу и вернул паспорт.

— Так скоро? Ол райт! — и поставил мелом большой крест на чемоданной коже.

На общем пирсе у решетки стоит Лида и машет цветами, которые я ей подарил…

В Хук-ван-Холланде все бегают, толкаются у кассы железной дороги. В поезде полно солдат. Краснощекие, в обмотках, с винтовками; у унтеров короткие тесаки, наверно очень удобные в индонезийских джунглях, но здесь они выглядят смешно. Все штатские постепенно выходят, до границы еду один среди солдат. На шоссе в автофургонах патрули, спиливают дорожные указатели. Поезд дальше не идет, останавливается у самой границы. Я узнаю: мобилизация.

В номер отеля заходят двое в штатском:

— Господин действительно желает завтра ехать в Германию? Об Албании вы слыхали? Транзитная виза есть?

Они проверяют мой паспорт и уносят его. Через некоторое время один возвращается:

— Завтра утром в семь ваш поезд! Возьмите паспорт.

Утром в пустом, тихоходном поезде я вижу из окна, как солдаты роют окопы. Но на тот раз обошлось…

* * *

Где я?.. Снежинки легли на плечи моих соседей, я чувствую холод в ногах, тусклая лампочка над окошком кассы, бараки кругом… Я облетел за мгновение половину земного шара — из Англии тридцать девятого года вернулся в колымскую действительность. А мой партнер все еще где-то там. Только теперь я вникаю в его рассказ:

— Ноги, скажу тебе… Они все красивые, эти хальфкаст[146], груди — во! Только голос «э джин эвд вотэр войс»[147], но я долго не думал…

— Давай получай! — прерывает его кто-то сзади. Артеменко летит из лондонского борделя обратно в лагерь…

— Что, что… ага! Ну, потом тебе расскажу! Я получаю свою сотенку. В ларьке никого, масло и сахар кончились. Медленно бреду вверх по линейке к своему бараку.

— Ты о чем задумался, не узнал? — слышу в коридоре бархатный голос Семена.

— Да так, вспоминал кое-что!..

Хочется побыть одному, возможно, когда лягу, снова перенесусь в прошлое. Но в секции разгром. Пока мы ходили за деньгами, надзиратели забавлялись обыском, и мы долго выбираем из кучи посреди секции наши книги, подушки, одеяла и бушлаты.

5

Я встретил Семена Ровенского на первом участке, когда ходил туда летом делать контрольный замер. Это был плотный молодой еврей с высоким красивым лбом, пухлыми губами, карими ласковыми глазами и обворожительной улыбкой — глаза так и светились. Он был в ту пору замерщиком, с ребятами ладил, всегда умел найти им нужные для зачетов объемы. Потом надолго исчез из моего поля зрения — работал на фабрике. Мне рассказывали о его стихах, но в лагере многие писали стихи, обычно скверные, так что рекомендация была сомнительной. Только услышав сам, как он на поверке читал их Ковалевскому, я понял, что это достаточно серьезный поэт. Гаврилов настрого запретил ему сочинительство, и когда при обыске в тумбочке Семена нашли рукопись, его на месяц посадили в штрафную. Но Семен не унывал, к тому же все его уважали, убедившись, что он, хоть и еврей, никаких легких работ для себя не ищет и от своих бригадников не отстает. Его отец, крупный специалист в министерстве авиационной промышленности, часто присылал посылки, так что Семен был в лучшем положении, чем большинство его товарищей по беде, с которыми он честно делился своим богатством. Майор Франко относился к поэту сочувственно, и, не вступая в спор с грозным опером, помогал устроиться на таких работах, где оставалось немного свободного времени для стихов.

Это был, не считая Ковалевского, первый в лагере человек, который давал мне более или менее толковую информацию о советской культуре. Надо заметить, что у меня, не имевшего никаких сведений о духовном облике русской столицы, сложились о нем довольно дикие представления. Однажды Семен удивил меня фразой: «Мы часто ходили с ней в консерваторию».

— Что, разве в Москве есть консерватория? — спросил я: это как-то не вязалось со спорами наших горных инженеров о том, кто написал «Фауста» — Гете или Шиллер.

— А ты как думал? И всегда полный зал людей, которые разбираются в музыке лучше нас с тобой!

Хм, неужели? Впрочем, кто-то, наверно, и разбирается. Сам москвич, он много мне рассказывал о Львовском университете, где учился до ареста. Он попался по глупости: студенты устроили пикник вблизи правительственной дачи, а при обыске у него нашли сатиру на Сталина.

Настоящий вес Семен приобрел после разоблачения Тяжева. Поэт вдруг оказался «в законе» у блатных, а отъезжающий на этап центровик из БУРа назначил его своим преемником, бросив фразу:

«Теперь, Семен, тебе придется смотреть за порядком». Ну, а в БУРе, даже берлаговском, воровской «закон» имел силу.

Он заходил иногда к Карлу в мастерскую. Мы дискутировали о фашизме, о порядках в лагере и на воле, и хотя художник недолюбливал Ровенского как еврея да еще потому, что нельзя было с него чего-нибудь взять — тот в его услугах не нуждался, — он все же признавал, что у Семена «хеллер копф»[148]. Насчет стихов Карл ничего не мог сказать: поэзия не была его коньком.

Впервые я встретил просвещенного советского еврея, который не только не маскировался, но и с определенной гордостью носил свое «подозрительное» отчество «Самуилович». Когда я спросил его, как он проводил свои праздники, подразумевая еврейскую Пасху и прочее, он засмеялся:

— Единственным религиозным праздником у нас было православное Рождество!

…Опять зима. Мы переехали в новый барак, там очень удобно: вагонки ориентированы к окнам, в просторной середине кирпичная печь. Я лежу на своем втором этаже и читаю «Цусиму», с которой двадцать лет назад познакомился в немецком переводе.

Отбой! Но я не бросаю книгу — силуэт проверяющего надзирателя бывает виден из окна. Читаю, читаю, другие давно перестали шептаться; единственная ночная лампочка горит тускло, но я лежу почти под ней.

— Ты там, одевайся!

Я вскакиваю — зачитался и не заметил входящего. Замки на дверях несколько раз вешали и убирали, недавно где-то в Норильске или Котласе сгорел барак вместе с запертыми людьми, и теперь, когда беда уже случилась, вступил в силу запрет на запоры. Виси на дверях замок, я успел бы притвориться спящим.

Одеваюсь под брань Паштета.

— Бушлат тоже, ты у меня поработаешь!

вернуться

146

Полукровки (англ.).

вернуться

147

Голос как от джина с водой (англ.), т. е. пропитой.

вернуться

148

Светлая голова (нем.).

118
{"b":"240618","o":1}