Но мне не было суждено внести ясность в этот вопрос. Сзади послышался треск, и на нас вдруг свалилось что-то громадное, сверкающее кристаллами. Я отпрянул, получил страшный удар в плечо, заорал от неожиданной дикой боли и увидел в ярком свете фонаря, как на моих соседей свалился большой закол — нет, это отслоилась вся стена! Несколько глыб величиной с пианино пришли в движение, одна из них помяла Шилова; Титов, которого прижала другая, кое-как освободился и тоже прыгнул прочь, безобразно ругаясь.
Стало вдруг очень тихо, запоздавший камешек скатился на пол и стукнул меня по носку ботинка. Из-под закола послышалось учащенное сдавленное дыхание, потом хрип — я подскочил и постарался левым плечом оттолкнуть глыбу. Она поддалась, чувствовалось, что лежит на мягком — это был человек!
— Держите камень, — сказал я Титову, голос звучал очень громко в пустом высоком блоке. — Осторожно, мы его, боюсь, еще больше придавим!
— Падло, рука отбита, — ругался Титов. — Давай потянем сюда, как бы его не совсем… Блядь, не везет мне с этими новичками! На «Лазо» тоже одного придавило!..
Наконец мы повернули камень и вытащили Шилова, который теперь дышал очень тихо. Горняцкая каска слетела, видно, при первом ударе — затылок, шея, руки были в крови. Укладывать пострадавшего на мою телогрейку пришлось мне одному, у Титова правая рука отказала. После первого испуга он сидел на корточках и курил, время от времени трогая покалеченную руку.
— Побегу за ребятами, — сказал я, — они где-то недалеко катают вагонетку.
— Иди, а я, чуть отойдет, попытаюсь его бинтовать… Крови вроде немного, но как бы череп не того! Что-то он совсем отключился!
— Ладно, побежал!
Через пустой люк я спустился в главный штрек и скоро повернул на свежую выработку: тут лежали рельсы, а где-то вдали слышался скрип вагонетки. Вдоль штрека тускло горели лампочки: днем, когда обогатительная фабрика работала на полную мощность, напряжение было слабое. Вагонетка двигалась мне навстречу, скрип приближался. Я остановился в ожидании. Послышалось пение:
У нас, у черных ландскнехтов,
Есть бабы, вино и жратва…
Резкие звуки знакомого немецкого марша. Кто мог его распевать тут?.. Из-за поворота штрека выплыла вагонетка, доверху груженая рудой. Силуэт ее четко вырисовывался в свете фонаря, прикрепленного ко лбу откатчика.
В рубцах от свинца лицо и грудь,
Руки, прокопченные порохом…
Я стряхнул с себя оцепенение:
— Эй, Ахмед! Подожди! Бросай свою карету, в блок надо! Там новый инженер лежит, заколом стукнуло! И Титова тоже!
Скрип замер. Из-за вагонетки вылезла щупленькая фигура таджика. Он выбросил руку вперед.
— Айлитла[139], камрад! Закурим, а?
— Брось дурака валять, Ахмед! Где остальные? Нам нового надо в контору тащить, ему, кажется, башку проломило! Беги в старый блок, а я еще кого-нибудь найду, вместе дотащим до твоей вагонетки, потом наверх… Титову руку разбило, сам дойдет…
— А я думал, ты шутишь! Если Титов, бегу!
Таджик помчался вдоль штрека вперед, я — в обратную сторону.
Скоро мы притащили раненого в контору. Багиров был уже там и невозмутимо раскладывал на столе свой арсенал весьма неприятно выглядевших щипцов, скальпелей, пинцетов и ножниц. Кинул шприц в чайник на электроплитке:
— Спирта теперь не дают — нет Клеопатры, — и начал брить затылок стонавшего Шилова. Большая рана выглядела отвратительно, куски кожи висели клочьями.
— Позвоните, пожалуйста, — обратился ко мне Багиров, — пусть санитары придут, надо на носилках нести, на рудовозке опасно. — Он достал из чайника шприц и сделал раненому укол. — Потом вас осмотрю, гражданин начальник, — бросил он Титову.
* * *
Вечером на съеме надзиратель сказал мне:
— Иди сейчас же к оперу, он тебя искал!
Новый оперуполномоченный Жираускас сидел в своем кабинете возле вахты. Это был плечистый литовец с очень черными прилизанными волосами на пробор. Довольно приятное лицо портили усики а-ля Адольф Менжу[140]. В лагере его звали Обжираускасом. За большим письменным столом он делал то, что всегда делают оперы, когда заходишь к ним в кабинет: листал какие-то объемистые «дела».
Я остановился в дверях. Он быстро поднял голову, потом снова углубился в чтение, делая отметки на узком листке бумаги. Наконец заложил листок в «дело» и захлопнул папку. Посмотрел на меня в упор, выпятил губу.
— Явился, телефонанист? — Он рассмеялся собственной шутке и вдруг заорал: — Какого хрена подходил в конторе к телефону? Ты что, не знаешь, что звонить запрещено?
— Гражданин начальник, авария, обвал на руднике… Вольный мастер получил тяжелое ранение, череп разбило… Фельдшер просил позвонить… Я думал, каждая минута…
— Хватит болтать! Зажрались вы на первом!.. Распустил вас Соломахин, и Титов не лучше… Я вас, педерастов, всех в мокрый забой загоню!.. Подпиши постановление: три дня без выхода! Обновишь новый изолятор. Кстати, кто там бреет Дегалюка? У кого на участке бритва? Врет, скотина, что бреется стеклом! В лагерь к цирюльнику не ходит, больно интеллигентный, подлюга! Ну, говори!
— Откуда мне знать, гражданин начальник? Я и не слыхал, что он не в лагере бреется… Он вообще мало в конторе бывает, сидит у себя на сортировке!
— Не желаешь говорить? Боишься, обзовут сексотом? А знаешь, что такое сексот? Антисоветчики вы тут все, но я тоже не дурак Подожди, сейчас тебе ребра малость пересчитают, научишься отвечать, когда тебя начальник спрашивает! Иди, иди…
Он встал и привел меня на вахту. Там сидели три надзирателя и пили чай. В середине комнаты стоял на коленях человек и мыл пол. Это был латыш Калныньш, штатный поломой на вахте.
— В изолятор его, но сперва немного поднавешайте, языком что-то плохо ворочает, — сказал Обжираускас, — выламывается, идиота из себя строит. — Он вышел и вернулся к себе в кабинет.
— Обожди, попьем чаю, — сказал Макаров, рослый сержант, за приплюснутый нос и жестокость прозванный Перебейносом.
Через десять минут они завели меня в маленькую избушку около вахты, где иногда делали особенно тщательный обыск, раздевая догола. Избушку построили не ради зеков — зимой, на морозе, надзирателям было неудобно обыскивать голыми руками, а какой тщательный обыск в рукавицах?
— Ну что же, — сказал Перебейнос и лениво ударил меня в подбородок. Удар был довольно сильный, но в настоящей драке я мог бы удержаться на ногах, тут же предпочел свалиться. Я постарался расслабить мышцы, чтобы было не так больно, и защищал лицо и пах от пинков, которые градом посыпались на меня. Второй надзиратель, щуплый молдаванин Паштет — никто не знал его настоящей фамилии и почему его так прозвали — несколько раз ударил меня палкой, которая валялась в «раздевалке», наверно, осталась от других экзекуций. Они скоро перестали — скучно бить человека, который никак не реагирует на побои, да и к тому же хотели продолжать чаевать.
В нормальных условиях, на равных правах, я, возможно, справился бы с ними — Перебейнос был здоровенным, но довольно неуклюжим детиной. Службист, тупой и мстительный, он был из тех, о которых в лагере говорят: «Вологодский конвой шутить не любит». Однажды, когда Мартиросян рассказывал в бараке очередной анекдот о вологодских надзирателях (о них ходило множество побасенок, например классическое изречение: «Если беглеца собака не догонит, пуля не догонит, тогда я лапти сыму и сам догоню»), незаметно вошел Макаров и, подслушав, сердито выпалил: «Ты, зверь, чаво обижаешь моих земляков?» — что в свою очередь стало анекдотом.
…Мужество и человеческое достоинство. Для меня раньше было немыслимо получить удар и не ответить, если только не свалишься с ног. Но пришлось в этом отношении перевоспитаться, иначе погибнешь в лагере! Бывали здесь случаи, когда люди бунтовали, не желая или не умея стерпеть побои, но надзиратели оказывались всегда сильнее! Был на «Днепровском» Миша Зайцев, большой, сильный парень, которого в лагере никто не мог побить (кроме разве Игоря Суринова). Очень спокойный, он никогда не дрался без причины, но его опасались, он был специалистом по дзюдо и каратэ. Однажды, будучи бригадиром, он напился у вольных и попал в изолятор, где стал сильно шуметь. Перебейноса он изрядно избил, потом еще троих надзирателей, которые явились с дубинками. Тогда запустили к нему двух собак и шесть надзирателей. Били его долго и старательно. Почти полгода лежал бригадир в санчасти, я не узнал его сперва, когда он вернулся в барак. Парень хромал — они ему перебили ноги ломом, чистый лоб был изуродован красной подковой от удара большим замком. Через три месяца Мишу парализовало, его перевезли на Левый, где он скоро умер…