Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Сразу после ужина офицеров вызвали к командиру полка.

Солдаты, уже готовые к выступлению, сидели в ожидании приказа. Вначале никто не обратил внимания на Орленко, лежащего вниз лицом в сторонке от своих. Потом Чадов присмотрелся и заметил — с товарищем творится что-то неладное: уткнулся в ладони, сложенные лодочкой, плечи едва заметно вздрагивают.

Чадов перестал слушать болтовню друзей и все пристальнее следил за Орленко. Но время шло, а тот лежал, не меняя положения. Тогда Чадов подобрался к нему и повернул его на спину.

— Ты чего?

— Не мо́жу! — сдавленным голосом простонал Орленко.

— За воротник, поди, плеснул какой-нито гадости! — набросился сержант.

Орленко не отвечал. Закрыв глаза руками, попытался отвернуться, но Чадов крепко держал его за плечи. Солдаты окружили их.

Кто-то предположил, что Орленко серьезно болен.

— Та никакой я не хворый! — обозлился Орленко и сел в кругу солдат, обведя затуманенным взглядом товарищей. — Я так не мо́жу.

Он сдернул с головы пилотку, вытер слезы.

— Постойте, постойте! — вдруг догадался о чем-то Жаринов и, приблизившись каштановыми усами к уху Орленко, негромко спросил:

— Да неуж правда, Сема? Ведь вместе сколько прошли! В Висле купались…

— Отстань, Ларионыч! — отодвинулся от него Орленко. — Все прошел, а теперь…

— Брось дурочку валять! — прикрикнул Чадов. — Вон смотри, Усинский — и тот каким героем держится.

— Я, по-вашему, товарищ сержант, трус? — обиделся Усинский.

— Да нет, — поправился Чадов, — но ты ведь не столько воевал, сколько он…

— Вот именно, — согласился Усинский, — поэтому у меня нервы целее. Видите, скис человек.

— Не мо́жу, хлопцы! — снова взмолился Орленко, оттягивая ворот гимнастерки, будто он давил ему шею.

— Не можу́, не можу́, заладил, — передразнил его на свой лад Крысанов, сидевший дальше всех от Орленко. — Баба ты, что ли? Фриц-то уж полудохлый стал, в чем душа держится, а ты струсил! Еще из боя побеги попробуй — влеплю я тебе по затылку, и знай наших!

— Ну, ты полегче, — вмешался Милый Мой. — Пошто ты его так-то стращаешь? Ты, Сема, иди-ка лучше сам в санроту. Нервы, мол, ходу не дают. Отсидись там, а придешь в себя и к нам воротишься.

Ни уговоры солдат, ни угрозы Крысанова не повлияли на Орленко так, как эти простые слова, таившие в себе скрытую иронию, хотя сказаны они были, казалось, вполне доброжелательно. А Боже Мой, закадычный друг Милого Моего, добавил для ясности:

— Ну а уж если и тогда не заможешь, то сиди в санроте до конца войны. А мы поймаем последнего фрица, свяжем его и доставим тебе на растерзание.

— Та вже проходит, хлопцы, — под смех солдат жалобно объявил Орленко. Он передвинулся с середины круга, желая скорее прекратить этот самодеятельный, стихийно возникший суд.

— Все боятся, — задумчиво поглаживая ус, проговорил Жаринов. — И герои, и генералы, когда смерть-то в душу заглядывает. Никому умирать неохота. Не чурка ведь человек-то! Да только одни умеют взять верх над страхом, а другие — нет. Потеряет человек силу над страхом — и не солдат он — трус. А уж коли и страх потеряет, обезумеет, то и не человек он, а вроде бы самоубийца.

Страшно это — совсем потерять страх, ребята. Помню, отступали мы под Вязьмой, и народ с нами. Детишки с матерями идут, старики, старухи. Бредут, сердешные, всю дорогу на версту запрудили. А как налетели фашисты — и давай бомбить, и давай месить добрых-то людей с огнем да с землей. Что там бы-ыло! А самолеты развернулись да из пулеметов лупят. Проскочат да снова зайдут…

Из толпы-то почти никого не осталось. Которые, правда, побежали. А остальной народ потерял страх. Идут себе в рост, будто никто в них не стреляет, не бомбит. Гибнут матери, плачут грудные детишки, а живые перешагивают через все это, как не видят, как через валежник в лесу. Не торо-опятся… Жуть меня взяла, — глаза Жаринова мутью подернулись, он протер их заскорузлой рукой. — Как вот сейчас вижу: идет одна молодая, а волосы, как у столетней старухи, побелели. Держит в руках ножонку ребячью, прижала к груди, а ребенка-то нету. Глаза у нее будто распахнуты на весь мир, слезинки единой нет, да не видят они ничего. Идет, как слепая… Вот, Семен, — доверительно обратился он к Орленко, — с тех пор ни разу страх не мог надо мной взять силу. Только он, подлый, станет шевелиться в печенках, вспомню я эту молодуху-то — все как рукой снимет.

— Да оно и мне, Ларионыч, помогло… — отозвался притихший Орленко.

— И подумал я, — уже как бы для себя продолжал Жаринов, — если дойду живой до Германии, никого у них не буду жалеть. Да нет, душа-то наша не так устроена. Пусть немецкая девчушка, а все равно жалко — дите ведь! Под Вязьмой-то я думал, что до конца раскусил фашиста. Ан, выходит, не до конца…

— Рота, строиться! — скомандовал Грохотало, быстро подходя к солдатам.

Все поднялись, каждый занял место в строю. Об Орленко никто больше не говорил. К нему относились как к человеку, только что перенесшему тяжелую болезнь, когда кризис уже миновал, но больной еще слаб и восприимчив к заболеванию.

Солнце скатилось за Одер. И теперь над рекою повисли красно-розовые полосы, изуродованные устоявшимися дымовыми стрелами.

Полк выстроился на опушке и двинулся в сумерках по открытой местности параллельно Одеру на юг.

В низине, у переправы, можно различить большое темное пятно — если присмотреться — то вытягивалось постепенно и делалось у́же, то раздавалось вширь и укорачивалось. Это было большое скопление пехоты, артиллерии, обозов у входа на понтонный мост через Ост-Одер.

Скоро колонна полка присоединилась к частям, ожидавшим переправы.

К пулеметчикам пришел комсорг, младший лейтенант Юрий Гусев.

— Ну, братцы, — ликовал он, — еще рывок, а там и Берлин рядом. Гитлеру полный капут!

Гусев знал, что делал. Известно: лучше беспрерывно шагать несколько часов, чем стоять на одном месте. А здесь и присесть негде — кругом песок мокрый да ил, размешанный тысячами ног. Комсорг ходил по ротам и там, где люди угрюмо молчали, заводил разговоры, чтобы убить время.

Среди пулеметчиков он услышал голоса известных балагуров Чуплаковых, шутки, смех… «Порядочек!» — отметил про себя Юра и пошел дальше. Он знал всех весельчаков в батальоне и ценил их.

Иногда слишком «серьезному» человеку солдатский треп мог показаться пустым и ненужным. Но шутки и пустяковые рассказы не только помогают скоротать время — они согревают весельем, раскрывают души солдат, их мечты и настроения.

Масса людей, техники и лошадей медленно, по-воробьиному шажочку, подвигалась к мосту. С кручи били наши тяжелые орудия. Несколько южнее переправы выстроились гвардейские минометы и открыли огонь.

Потом выехала на берег крытая машина с огромными раструбами на крыше, подкатилась к самой воде, и из труб полилась немецкая речь, обращенная к фашистским солдатам.

Трудно сказать, слышали ли эту речь гитлеровцы — там шел бой, но на этом берегу она заглушала все. А немцы за Одером, видимо, лучше понимали голос нашей артиллерии.

Передние подразделения шестьдесят третьего полка, плотно сжатые с обеих сторон, вошли на низкий наплавной мост. Справа у входа на понтоны стоял здоровенный полковник, такого роста, что возвышался над колонной, как верховой среди пеших. Он размахивал пистолетом и могучим басом перекрывал все другие звуки, наводя порядок на переправе; пропускал нужные части. Люди, стиснутые возле заветного входа на мост, толкались в темноте, ругали вполголоса друг друга.

— Капитан! Капитан! — закричал полковник. — Куда ты лезешь, прохвост, со своей батареей?!

— Отстал. Вы понимаете — отстал! — прохрипел капитан и вместе с батареей ринулся прямо в идущую колонну шестьдесят третьего полка. Кони всхрапывали, вертели головами и грудью давили на людей.

— Куда нахалом прешь, сто чертей тебе в лоб! — загремел полковник и двинулся к батарее. — Я т-тебе покажу! Я т-тебя приведу к христианской вере, сопляк!

32
{"b":"240523","o":1}