Потом, когда мы уже познакомились, лейтенант Щегол рассказал много интересного о своих солдатах, о своем отце — старом флейтисте Ленинградского оперного театра, погибшем от голода в позапрошлую зиму. Флейтист до последнего дня своей жизни ходил по госпиталям со своим нежным инструментом. Он играл раненым лучшие свои вещи и умер на пороге дома, не имея сил подняться по лестнице в свою квартиру после одного из таких концертов.
Лейтенант достал из бумажника тщательно завернутое в целлофан, уже пожелтевшее, последнее письмо старика. Оно дошло к сыну на фронт на третий месяц после смерти отца. «Воюй, Ваня, так же талантливо, как ты играл когда-то на скрипке», — напутствовал флейтист своего сына.
В разгаре разговора лейтенант вдруг спохватился:
— Позвольте, вас это должно заинтересовать… В моем взводе есть автоматчик Василий Гнатенко. Он здешний, из этих мест, понимаете? Тут, в двух шагах, его хутор. Мы должны его брать. Разве это не здорово? Человек воюет всю войну, был в Сталинграде, с нами идет от самого Белгорода. И вдруг на пути его хуторок Лиховидовка. А там у него жена и две девочки. Мне кажется, очень хорошо это можно описать.
Солдат вернулся домой
Разве может быть лучшая награда солдату за его боевые труды, чем возвращение домой, которое ожидает этого Гнатенко? Ну и Щегол! Понимает наши журналистские души!
И хотя всем нам хотелось поскорей передать в свои редакции корреспонденции о событиях прошлой ночи, посовещавшись, мы решили остаться, познакомиться с Василием Гнатенко и подождать освобождения хутора Лиховидовка.
Вечером мы пошли с лейтенантом Щеглом на окраину деревеньки, где в лощине, в развалинах скотного двора, сидели у костров автоматчики его взвода. Подошли к крайнему костру. Три автоматчика и среди них широколицый гигант, настолько большой, что для него, вероятно, трудно было подобрать обмундирование, при нашем приближении вскочили.
— Сидите, сидите, — сказал лейтенант и, показав на гиганта, прибавил: — А вот Василь Гнатенко. Самый счастливый человек в роте. Познакомьтесь.
Гнатенко широко и простодушно улыбался и так крепко пожал мне руку, что слиплись пальцы.
— Ну, Гнатенко, — сказал лейтенант, — ты уж считай, что домой добрался.
— Совсем близко, товарищ лейтенант. Отпуск-то мне обещанный дадите?
— Дам, дам, на десять дней отпущу, я с комбатом уже договорился. Только ведь еще за хутор-то биться надо, — сказал лейтенант.
Василий Гнатенко, видимо весь поглощенный мыслью о возвращении на хутор, о близкой встрече с родными, мечтательно глядя на ярко мерцавшие звезды, подумал вслух:
— А якый хутор у нас гарный! Хаткы биленьки-биленьки и уси у зелени. А сады! Садив скилькы! У кожний хатцы сад: яблунь штук по двадцать, вышень, слыв. А яка у нас скотына, яки волы, яки свыни!.. Як до дому прыйду — усих, усю роту прошу до своей хаты. Кабанчыка забью. Якым борщэм, якымы галушками жинка нас вгостить!
Он мечтал вслух, этот громадный парень, двадцать восемь месяцев воевавший в болотах Смоленщины, в степях у Сталинграда, в плавнях Кубани, трижды раненный и снова возвращавшийся в строй.
Перед рассветом атаковали хутор и после короткого жестокого боя выбили оттуда противника и погнали дальше по дороге к Ворскле. Лейтенант Щегол рассказал мне потом, что перед атакой на родной хутор Василий Гнатенко бесшумно прополз по бурьяну к вражеской позиции, руками задушил неприятельского пулеметчика, повернул пулемет в обратную сторону и, когда началась атака, бил по противнику из его же пулемета. А когда рота, продолжая наступать, втянулась на хуторскую улочку, он схватил пулемет с дисками, оврагом добрался на другой конец хутора, установил пулемет у дороги, по которой отходил противник, и в упор расстреливал бегущих.
Но когда уже днем я встретил Гнатенко на улице отвоеванного хутора, он не походил на человека, столь отличившегося в только что отгремевшем бою. Гигант брел, еле переставляя ноги, глядя перед собой ничего не видящими глазами. Окликнули его, спросили, в чем дело. Он молча обвел рукой вокруг себя.
Мы стояли на сельской площади, в самом центре сожженного хутора. Едкий, горький дым стлался над кирпичными грудами взорванной школы. За ней, за наполовину вырубленным садом, торчали одни пеньки, виднелись развалины больших, совершенно разрушенных или сгоревших построек — должно быть, скотных дворов фермы. Среди заросшей травой площади только по известковому фундаменту, уже поросшему крапивой, можно было угадать место, где когда-то была церковь. Ее взорвали и потом разобрали: на строительство дороги понадобился битый кирпич.
Запах гари, тяжелый, навязчивый, отравлял воздух. Признаться, я смотрел на этот стертый с лица земли хутор без особого удивления. Мало ли таких селений довелось видеть за годы наших наступлений? Но для Василия Гнатенко это был не просто очередной населенный пункт, освобожденный нашими войсками. Здесь с детства была ему знакома каждая хата, каждое дерево росло на его глазах.
— А семья? Что с семьей?
Он только махнул рукой, и по морщинам загорелых щек потекли крупные слезы.
Жену свою Пелагею он нашел с дочерью Аней в яме на огородах. Она провожала его молодой женщиной, в полном расцвете сил. Сейчас перед ним была старуха. От горя она даже не поздоровалась с мужем. Взяв на руки дочь Аню, она повела мужа в сад, и он, сто раз видевший смерть в лицо, зажмурился. На земле лежал труп его дочери, Лизы, девочки четырнадцати лет. Соседки рассказали историю гибели дочери. Еще вчера офицер, командир группы самоходных пушек, перед отступлением пьянствовал в его хате. Напившись, он потребовал женщину. Денщик вытащил из ямы, где скрывалась семья Гнатенко, Лизу. Соседи слышали, как Лиза кричала и звала на помощь. Отбиваясь, она укусила офицера за щеку. Офицер застрелил девочку. И чтобы скрыть преступление, он приказал выбросить ее труп во двор, полить бензином, сжечь. В соседней яме скрывалась семья крестьян Решетниковых. Две девочки Решетниковы, пятилетняя Тоня и шестилетняя Светлана, вылезли из ямы и, увидев лежащее тело, дико закричали. Денщик испугался этих криков, схватил одну из малюток, меньшую, и бросил ее в страшный, полыхавший среди двора костер.
— Ироды, — скрипя зубами и сжимая огромные волосатые кулаки, прохрипел Гнатенко. — Ну погоди, поквитаемся, ироды!
Потом он проводил нас туда, где над обгоревшим трупом Лизы стояла с девочкой на руках молчаливая и бледная жена Пелагея. Он встал рядом с ней, положив руку на приклад автомата. Рюмкин уже пристроился с аппаратом и «нашел ракурс». Семья не обращала на него внимания. И он заснял семью Гнатенко над трупом дочери, отдельно полуобгоревший труп Лизы и маленькое тело девочки Решетниковой, лежавшее в сторонке, у землянки, на полосатом половичке.
Здесь слов не надо. Я пошлю в «Правду» только снимки. Я сделаю к ним подписи и озаглавлю их тем самым словом, которое повторяет бродящий вокруг пожарища Василий: «Ироды»…
Когда мы зашли проститься к Ивану Щеглу, он сказал, что у него только что был Гнатенко. Солдат просил отменить отпуск и сказал, что не надо отпусков, пока оккупант еще ходит по украинской земле.
Уже «дома» я пишу эти строки. Ночь. Богатырски храпит Рюмкин, во сне убеждая кого-то доставить обязательно пленку в «Правду» срочно, немедленно… Ветер встряхивает ставни забитых окон, холодные сквозняки гуляют по комнатам, шевелят черные ленты негативов, развешанные для просушки. Пишу и думаю о Гнатенко, об этом гиганте, который скрипел зубами над трупом дочери, о его остановившихся глазах, о слове «ироды», которое он не произносил, а как-то выдыхал из глубины души.
Не поздоровится оккупанту, который встретится с ним в бою!
Так рождается ненависть к фашизму, которая укрепляет нашу армию, делает самых мирных людей воинами, не знающими усталости и страха, рождается святая ненависть народа, отстаивающего свою свободу и честь всего человечества.
Красноград наш!
Сегодняшний день начался бумом в журналистском «корпусе».