Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Алексей Семиволос

На ночлег нас направляют в так называемое административное общежитие, попросту говоря, в недавнюю квартиру директора рудника Иоганна Эберта, звезда которого закатилась здесь столь печально. До войны в этом здании помещались детские ясли, но герр директор выбросил детскую мебель и обставил квартиру всем, что ему понравилось в брошенных квартирах инженеров рудника.

Сюда, в этот небольшой домик, примыкающий к рудничному двору, съехался сейчас цвет криворожских инженеров и хозяйственников. Все они много работали в тылу в дни эвакуации. Многие из них отмечены правительственными наградами, но сердце их оставалось здесь, в Криворожье. И вот когда первые наши части прорвались в эти места и в газетах появились сообщения о форсировании Днепра, они оставили семьи и съехались сюда, где их ждут тяжелые условия работы, неустроенный быт, трудности бивачного существования. Но это все их нисколечко не беспокоит. Одно беспокоит:

— Как с Кривым Рогом? Скоро вы его освободите? Ну скажите, чего там задержка? Ведь нам же работать нужно.

Среди этих старожилов Криворожья и знаменитый криворожский рудокоп Алексей Семиволос.

Кряжистый украинец с широким скуластым лицом и с необычайно живыми глазами. Он тоже смотрит на нас испытующе.

— Так почему же заминка в наступлении?.. Какие тут у немцев силы?.. А не может случиться, что они тут застрянут надолго?

По тону чувствуем, что этот сильный человек глубоко переживает военные события, развертывающиеся в родных краях. Он приехал сюда с неделю назад и уже успел пешком обойти освобожденные рудники, осмотрел их, потолковал со старыми рудокопами, пережившими немецкую оккупацию. Он отлично знает состояние шахт не только здесь, на территории, которая уже освобождена, но и там, за линией фронта.

— Не подвели землячки, не подмарали, не взял фашист криворожских руд, — с каким-то хозяйским довольством говорит он.

А потом много и интересно рассказывает о яростной борьбе между администрацией концерна «Восток» во главе с личным представителем Геринга в Заднепровье, каким-то доктором Лилихом, и криворожскими рудокопами. В результате этой борьбы, не прекращавшейся все время, а там, за фронтом, не прекращающейся, разумеется, и сейчас, Германия, испытывающая все время рудный голод, так и не смогла увезти из здешних шахт ни куска руды.

— Крепкий мы народ. Гранит, — довольно говорит знаменитый рудокоп и дважды проводит рукою по лицу, будто разглаживая длинные запорожские усы, хотя и следа усов у него нет.

Семиволос больше всех изнывает от отсутствия возможности немедленно же приступить к делу. Он то и дело поднимается, ходит по комнате, точно лев в клетке, передвигает стол, переставляет стулья, то увеличивает, то уменьшает свет в освещающей комнату шахтерской карбидной лампочке с серебряной пластинкой, на которой выгравировано: «Лауреату Сталинской премии А. Семиволосу на добрую память о совместной работе от уральских друзей».

Кованов заводит с ним разговор об Урале. Семиволос с уважением говорит об уральцах. Выясняется интересное обстоятельство. Работая на уральской шахте и соревнуясь с уральцами, он в новых условиях довел дневную выработку до пятидесяти норм. В течение двухлетнего пребывания па Урале он выполнил десятилетний план.

Семиволос не без удовольствия принимает предложение написать в «Правду» статью об освобожденном Криворожье и, так как других дел нет, сейчас же берется за карандаш.

Проснувшись ночью, я вижу горящую на столе лампу, большую вихрастую голову, упрямо склоненную над столом, и медленно, очень медленно двигающуюся по бумаге руку, бережно держащую карандаш.

Крушение ковра-самолета

Мы дома, то есть в нашей хате, к которой уже привыкли. У порога нас приветствует капитан Ростков — маленький, светловолосый, улыбчивый человек. Он вернулся из рейда с танкистами, отписался, сходил в баню и теперь сияет, как медный, только что вычищенный таз. После объятий и взаимных расспросов он вдруг вскрикивает:

— Пляшите, ребята!

— Письмо из дома?

— Лучше пляшите!

Капитан что-то вынимает из своего бездонного кармана. Это совершенно затрепанные телеграфные бланки. Что же это может быть? Вероятно, действительно что-нибудь интересное, ибо Ростков даже в корреспонденциях своих ничего не преувеличивает. Ну что ж, проделываем несколько диких антраша, и после этого нам с Ковановым вручается два телеграфных бланка: это вызовы наших редакций. За усердную нашу работу нам разрешается провести Октябрьские праздники в Москве…

На следующий день в двенадцать часов мы уже сидим в штабном самолете — двухмоторной легонькой «Щучке», которую летчики называют «дугласенком» и которая пользуется у них весьма сомнительной репутацией. Однажды, летя из Сталинграда, я пережил в таком «дугласенке» жуткие минуты… но черт с ними, с несовершенствами этого самолета. Главное — он несет нас в Москву, и мы чувствуем себя в нем как два Ивана-царевича, которым предстоит предпринять путешествие на волшебном ковре. И в самом деле, разве не странно: в один день, даже, в сущности, за несколько часов, перелететь из пекла заднепровской битвы в Москву, где наши семьи, где, кажется, нет уже и затемнения.

Все пока идет отлично. Оторвавшись от земли, погружаемся в специальный корреспондентский, то есть очень глубокий, сон. И сны видим самые первоклассные, высокохудожественные и высокоидейные.

Просыпаюсь от резкого толчка. Самолет летит как-то странно, будто кто-то схватил его за хвост и тянет в сторону. Он хочет вырваться, а этот кто-то не пускает, и поэтому все это тщедушное крылатое сооружение, как бы наскоро состряпанное из двух «кукурузников», дрожит мелкой дрожью. Еще не понимая, в чем дело, замечаю очень поскучневшее лицо офицера, сидящего против меня, судорожные движения в кабине летчиков. Выглядываю в окошко и ничего не вижу. Его точно бы замазали снаружи чем-то густым, коричневым. Масло?

Кованов проснулся раньше. Вообще-то у него очень живое лицо, но сейчас по его виду никак не угадаешь, что он чувствует. Лицо будто окаменело. Ничего не объясняя, он командует мне спокойным, однако, голосом:

— Привяжись. Привяжись как следует, и потуже, в случае чего голову на колени, на сложенные руки, это смягчит удар.

Теперь понятно. Вспоминается глупейший анекдот. Инструктор-парашютист учит курсанта: «Если не раскрылся основной парашют, дергайте кольцо запасного». — «А если не раскроется и запасной?» — спрашивает курсант. «Тогда отрывайте уши и бросайте их вниз». — «Почему?» — недоумевает наивный курсант. «А потому что они вам больше не пригодятся…»

Когда-то, помнится, я смеялся над этим анекдотом. Теперь не до смеха. Ох, неважно чувствуют себя Иваны-царевичи, когда ковер-самолет вдруг начинает быстро падать вниз. Гул мотора изменил тембр. Машина двигается какими-то зигзагами.

— Да что случилось? — спрашиваю я, скажем прямо, не очень твердым голосом.

— Правый винт оторвался, — философски поясняет Кованов и, как хозяйственный крестьянин у лошади проверяя подпругу, дергает мои ремни.

Вглядевшись в загрязненное окно, я замечаю, что действительно у мотора нет винта. Мы продолжаем идти на одном, быстро теряя высоту. А внизу, под нами, сколько можно разглядеть, голые лиственные леса и болотца, уже затянутые ледком и побелевшие. Нет, черт возьми, я не покажу, что трушу. С трудом выдавливаю на лицо какой-то неестественный зевок и замечаю, как точно бы в ответ мне, широко и более естественно зевает Павел, а за ним и офицер, сидящий напротив меня.

И вдруг — батюшки! — самолет устремляется вниз уже на тяге одного винта. Смотрим в окно.

Теперь бы только дотянуть. Кованов неподвижен, как гипсовый монумент. И лицо застыло — ни страха, ни волнения. Спит, что ли, с открытыми глазами? Попробую-ка и я.

Тут шасси тяжело ударяется обо что-то, вижу мелькнувшую в окне зелень хвои, натягиваю плечами ремни, бросаю голову на колени, на сложенные руки, зажмуриваюсь, жду удара. На мгновение проносятся в сознании лицо жены, сына, матери, и… мне становится так стыдно, будто в лицо плеснули горячей водой. Самолет самым нормальным образом пробежал по заиндевевшей траве к березовому леску и уперся кабиной и крыльями в кусты. Уперся мягко и, я бы даже сказал, нежно.

115
{"b":"239611","o":1}