Сталинград. Ничего особенного, выдающегося в сводках с того фронта в последнее время в газетах не было. Но раз посылают, стало быть, что-то назревает. Предстоит интересная работа. А друг мой поет что-то там о таинственных, экзотических морях, о кораблях-привидениях, о мертвецах-капитанах, и снег весело поскрипывает под его ногами. А у меня в голове только одно: Сталинград, Сталинград, Сталинград…
Первое, что поражает нас на пороге нашего, обычно такого шумного жилища — это просто-таки невероятная для него тишина, нарушаемая лишь воем огня в печурке да шелестом сухого снега за окном. Сидят, почему-то не зажигая света, сумерничают, и как-то грустно так сумерничают…
Нам как вернувшимся с мороза молча уступают место у печи, и, поддавшись общему настроению, мы тоже молчим, протягиваем к теплу окоченевшие руки. Сообщили им две наши новости. Но и телеграммы эти как-то были пропущены мимо ушей, не подняли настроение. Я знаю такие минуты на фронте. Они возникают, когда проходит боевое напряжение, наступает затишье, появляется время подумать. Вот тогда-то настроение и садится, на плечи наваливается усталость.
Мягко ступая валенками, Фадеев молча расхаживает по комнате. О чем он думает? Может быть, о своих — о жене и сыне, обитающих в эвакуации? Может быть, о нашем найденыше, который в эти дни не выходит у нас из ума? Грустная тишина начинает навевать дрему.
С треском лопается в печке отсыревшее полено. Комната на миг освещается. Фадеев стоит, как-то по-особому смотря на колхозную детвору, тоже молча теснящуюся у нашего огонька. И вдруг раздается его бодрый голос:
— Идея, хлопцы!.. Вот мы спускались в подвал к этому самому Зассу — и там елка. Рождественская елка. А что, если и нам учинить елку?
Мгновение все изумленно молчат. Потом сразу поднимаются, точно бы встряхнувшись.
— Елку?.. Гигантская мысль! Здорово… Учиним!..
Засветили лампы — и дохленькую керосиновую в десять линий, и ту, что Петрович сделал из сплющенной снарядной гильзы. Она служит у нас за люстру, и зажигаем мы ее, лишь когда требуется большой свет: уж очень много от этой «люстры» копоти. Тут же обобществили всю снедь, какая у кого оказалась. Повытряхнули из чемоданов все, что могло блестеть и сверкать. Фадеев, зажженный своей же затеей, начал собирать бритвенные лезвия и стаканчики, пробки от одеколона, пузырьки, форменные пуговицы, звездочки от погон, гигроскопическую вату из индивидуальных пакетов. Оказалось, что гипосульфит и бертолетова соль из запасов фоторепортеров могут отлично изобразить блестящий снег. Масса телеграфных лент с нашими волнующими произведениями всех жанров легко превращается в гирлянды.
За елкой ходить недалеко. Лес рядом. Скоро врубленное в тяжелую колоду дерево стоит посреди комнаты, блестя и сверкая всеми странными, но издали просто-таки прекрасными украшениями. Под елкой есть даже дед-мороз, изготовленный одним умелым фотокорреспондентом из нескольких офицерских ушанок. И этот дед-мороз важно сидит на пакетиках с подарками. Наконец Фадеев еще раз окидывает полководческим взглядом «плацдарм предстоящего сражения».
— А что, так сказать, неплохо получилось, старики? Да-да-да. Неплохо и даже хорошо. — Он подходит к дверям, за которыми томятся, плюща носы о стекло, наши маленькие друзья, и важным, торжественным голосом церемониймейстера произносит: — По поручению товарища деда-мороза прошу сюда…
Боже, какое начинается веселье! Танцуют, поют, бегают, играют в «жгутики», в «третьего лишнего». Думаете, одни ребятишки? Ошибаетесь. Вместе с ними, на одинаковых правах, шумят, веселятся, пляшут весьма известные журналисты, знаменитые фоторепортеры, их верные друзья — водители фронтовых машин. И среди них шумнее всех, веселее всех, затейливее всех — писатель с мировым именем. А степенные колхозники сидят за столом, пьют чай и то, что покрепче чая, и с удивлением, с любовью посматривают на него.
Потом самодельный медведь, изготовленный нами из вывернутого овчинного тулупа и корреспондента Совинформбюро Евновича, на четвереньках вползает в комнату, наделяет ребят подарками, катает самых маленьких на себе и начинает хоровод, напевая что-то несуразное на мотив ариеток Вертинского.
В разгар торжества, когда мы надышали так, что с потолка стало капать, я вышел на крыльцо. Луна все еще была «в рукавичке», но мороз сдал. Метель полировала сухим снегом косой сугроб, протянувшийся к крыльцу. А я уже мысленно был далеко и от этого фронта, и от родной тверской земли… Сталинград!
Как-то там, в Сталинграде? Мороз или оттепель? Бои или поиски разведчиков?..
Позади хлопнула дверь. Это хромой колхозник Егор Васильевич вышел покурить. Красный огонек, то разгораясь, то затухая у него в щепоти, освещал распаренное лицо.
— Дорогой товарищ, — произнес он задумчиво.
— Как? Кто? — не понял я.
— Да бригадный ваш. Фадеев Александр Александрович. Ценный человек…
С тех пор безликое обращение, которое часто, даже не вдумываясь в его звучание, мы употребляем в своих письмах, навсегда обрело для меня яркий, конкретный облик.
Калининский фронт. 1941–1942.
Москва. 1971.
В большом наступлении
Часть первая
Неожиданный приказ
Август 1943 года, душный, жаркий август!
Я только что вернулся с Орловско-Курской дуги, где Красная Армия завершила одно из самых победных своих сражений. Работать нам, корреспондентам, пришлось там в трудных условиях, много, и вот редколлегия «Правды» дала мне отдых.
Он особенно желанен, этот отдых, ибо с тех пор, как мои вернулись из эвакуации, мы почти не виделись. Жена похудела, кажется совсем девочкой. Сынишка, которого она выносила из Калинина на руках, превратился в смешное курчавое существо, егозливое, разговорчивое и мне очень мало знакомое. При всем том он такой хрупкий, что боишься как следует, по-мужски с ним повозиться, кажется, обязательно сломаешь ему руку или ногу.
Мы с женой уже составили программу отдыха, куда входит и посещение театра, и поход в гости, и даже художественная выставка. Все как в лучшие, мирные времена. Во исполнение этой программы мы сегодня и побывали в гостях. С отвычки это нам очень понравилось, и, довольные собою, мы поздно легли спать.
Но глубокой ночью зазвонил телефон. Нет уж, дудки: отпуск. Звонят снова и снова. Звонят с каким-то тревожным упорством. Жена не выдержала и, накинув пестрый халатик, отправилась в коридор.
— Тебя из редакции, — позвала она упавшим голосом. — Говорят, срочно.
— Слушаю.
— У вас машина в порядке? — спросил из трубки хрипловатый тенор моего начальника, полковника И. Г. Лазарева.
— Ремонт закончен… Сегодня, кажется, красили.
— Ваш отдых придется отменить. Части Степного фронта на подступах к Харькову… Понимаете? Редакция решила срочно направить вас туда. Срочно!.. Понимаете?…
Это «понимаете» звучало весьма многозначительно. Я понял, что мои столь тщательно продуманные планы летят вверх тормашками… Но Красная Армия подступает к Харькову. Разве можно прозевать такое событие? Я повторил полученное приказание и тут же позвонил моему шоферу Петровичу.
— Сегодня в семь? — переспросил Петрович упавшим голосом: очевидно, и тут рушились какие-то великолепные планы.
— А перекрашивать машину когда же?.. Она что ж, так и будет у нас «пегашкой» на смех всей Красной Армии?
С машиной нашей, унаследованной когда-то от коллеги по «Правде» писателя Владимира Ставского, у нас была давняя история. После того как на дороге нас дважды обстреляли с воздуха, Петрович, решив навести на нее камуфляж, покрасил ее домашним способом, используя остатки красок, обнаруженных на дне банок. От этого машина наша, отличная, между прочим, машина, стала дико пестрой, за что и была прозвана в корреспондентском корпусе «пегашкой».