— Никогда! Пока я жива я этого не допущу.
Шли по мосту через канал.
— Ты любишь смотреть на воду?
— Не знаю.
— А я очень люблю, — Женя перегнулась очень сильно через перила. Перешла на другую сторону, снова опасно перегнулась.
— Женя, не надо! Не надо так!
Надежда вдруг увидела тускло освещенную лестничную площадку Дома правительства, и Женю, почему-то в теплом зимнем пальто, склонившуюся над лестничным пролетом.
— Женя, Женя! — не обращая внимания на удивленных туристов, она тянула невестку за рукав. — Женя, пожалуйста!
— Ну чего ты испугалась? — Женя обернулась. — Господи, да что с тобой! — обняла Надежду, прижала к себе. — Ты действительно еще девочка, я все забываю, что ты младше всех в семье; такая строгая, рассудительная и вдруг испугалась, ну хорошо, хорошо, видишь, я отошла от перил, пойдем купим тебе туфли, твои уже старенькие.
— Это не мои, это Марусины.
— Ну, Маруся, новых не отдаст. Слушай, сюда приезжал один человека, он учится в Институте Красной профессуры, он рассказал жуткую историю. Иосиф должен был выступить у них с докладом, а перед его приездом увидели его портрет с отрезанной головой. Паника была страшная, срочно заменили картину. За что они его так ненавидят, ведь он честный человек, скромный? Ему для себя ничего не надо, эти вечные сапоги и китель…
— Знаешь, когда мы ссоримся, он у себя в кабинете просто снимает китель и спит на диване. Он совершенно равнодушен к комфорту. И, знаешь, у него остались привычки бездомного. Любит есть где-нибудь на уголке…
Она промолчала о том, как трудно его заставить сменить белье, в каких ужасных бязевых солдатских кальсонах с тесемками он ходит зимой и летом.
— …он мерзнет, его любимый олений полушубок времен Туруханска уже облез, но нового он не хочет. Он даже решил позировать в нем скульптурше. Мы приехали к ней делать его бюст. Я попросила, чтоб был похож, ну он так в полушубке и уселся позировать. Эта Рындзюнская смешалась, говорит: «Лучше в кителе. Это же для народа». Мы ее совсем сбили с толку. Иосиф — в полушубке, я — «не надо его приукрашивать».
— Его действительно не надо приукрашивать. Он красивый и очень обаятельный… когда хочет. Будь с ним помягче, видишь, какие у него неприятности: то левая оппозиция, то правая оппозиция, ты должна быть мудрее, учитывать, что…
— Ты сейчас говоришь как Иосиф. Он мне однажды кричал: «У всех мудрые еврейки, только я один с тобой маюсь».
— Да еще Павел со мной, — Женя рассмеялась, и идущий навстречу господин с фотоаппаратом на груди замер, ослепленный блеском глаз, белоснежных зубов и царственной статью длинноногой красавицы. — Ох, у нас же тесто поставлено, бежим!
Дома застали переполох. Под причитания няньки в ванной Кира пыталась вымыть маленького Сережу. Ему полагался дневной сон, но он потихоньку пробрался в кухню и залез в квашню, опара стала засасывать его как болото, он испугался, стал орать, его вытащили по уши измазанного тестом, он вырвался, бегал по квартире — пол и ковры сохранили засохшие расползшиеся отпечатки его босых ног.
Женя хохотала, ловко кружила под душем завывающего Сережу. Нянька оправдывалась, Кира тараторила, пересказывая в пятый раз, как братик тянул ручки вверх, как его вытаскивали из трясины, каким он был скользким и липким, а Надежда, стоя в дверях ванной, вдруг почувствовала тоску по детскому тельцу, по шуму, слезам, жалобам, топоту маленьких ножек, лепету, сладковатому запаху за ушками и другому кисловатому еле ощущаемому, но неистребимому — младенческой мочи.
До прихода Павла отмыли пол и ковры, напекли пирогов, Надежда сварила свой знаменитый борщ, и все это под музыку «Детского альбома» Чайковского, который старательно разучивала хорошенькая бойкая Кира. Надежда даже спела по-французски песенку из альбома про двух братьев. «Первый брат пошел на Север…», Кира сбивалась, начинала сначала, — «Первый брат…»
— Никогда не думала, что ты можешь быть такой живой, такой очаровательной, — тихо сказала Женя. — В Москве от тебя дышит холодом.
— Спроси меня, чего мне хочется сейчас больше всего?
— Не буду, потому что знаю.
— А вот и не знаешь. Больше всего мне хочется покататься на коньках, я очень люблю. В Петрограде я из гимназии бежала на каток.
— Устрой каток в Зубалове.
— Ты представляешь меня на коньках в Зубалове?
— Нет. Но зато очень хорошо помню, как увидела тебя в первый раз. С белым пышным воротником вокруг шеи, а на личике такая радость, такая любовь. Твое лицо поворачивалось за Иосифом, как подсолнух за солнцем. Старайся его любить, что бы ни происходило — люби его. В этом и его и твое спасение.
— Спасение от чего?
— Не знаю. Не могу объяснить. Но иногда, особенно ночью, мне кажется, что мы все летим в какую-то черную воронку, вместе с нашими детьми и домочадцами. Моя сестра, она простая женщина, она видела Иосифа один раз и с тех пор все повторяет: «Ох, конопатый!» И сколько я ни допытываюсь, что значит это «ох» — объяснить не может, вот и мне сейчас, глядя на тебя, хочется сказать: «Ох, цыганка!», а спроси меня — тоже не отвечу.
Павел удивил тем, что к ужину переоделся и побрился, раньше этого не было (вспомнила Эриха, его отутюженные костюмы, накрахмаленные рубашки, ухоженные руки). Пробор в темных и тоже слегка набриолиненных волосах брата был идеально прям.
— Ты выглядишь теперь как настоящий дипломат, — сказала, когда они остались одни в столовой.
Женя ушла укладывать детей.
— Nobles oblidge, — как-то сухо усмехнувшись, ответил он. — Пойдем в кабинет.
«Это тоже новое — разговор в отсутствие Жени. Интересно, о чем?»
Но Павел расспрашивал подробно о лечении, о жизни в Чехии, об учебе в Академии, о том, что пишет Иосиф.
— У него сейчас трудное время. Я слышал, что в Москве были листовки, ты видела?
— Да. В Академии они тоже ходили. В них говорили, что партия оторвалась от масс, и самое неприятное — написаны от имени простых рабочих: глуховских ткачей, киевских арсенальцев и днепропетровских металлистов. Но это было в прошлом году.
— Ты Иосифу говорила?
— Конечно. Но ему было не до листовок, его волновал блок между правыми и левой оппозициями.
— Это было исключено.
— Почему ты так думаешь?
— Потому что правые склонны к беспринципным политическим комбинациям. Для них борьба за власть важнее политических принципов.
— Невысокого же ты о них мнения.
— Не обо всех. Есть такой в Московском комитете Мартемьян Рютин, вот он мне рассказывали, сказал Иосифу на пленуме: «Правый уклон — ваша личная выдумка, чтобы расправиться с неугодными вам членами политбюро». Это уже серьезно.
— Скажи, а это правда, что пишут газеты здесь: в деревне бегут от колхозов, массовый убой скота и при этом бешенные темпы индустриализации.
— Ты ведь должна знать лучше меня…
— Откуда? Из «Правды»?
— Но ведь для Иосифа выписывают эмигрантские издания.
— Это для Иосифа.
— Действительно. О деревне знаю только понаслышке, а вот об индустриализации осведомлен по роду службы. И не только об индустриализации. Недавно уехал Иона Якир, у него здесь были дела.
— Это невозможно!
— Все возможно. Мы здесь закупаем оборудование. Например, для производства артиллерийских систем, вербуем квалифицированных рабочих и инженеров. В основном, это члены компартии, потерявшие работу из-за кризиса. И нам хорошо и Германии, потому что утишает здесь классовую борьбу. Но дело в том, что часто эти люди возвращаются назад и возвращаются совсем с другими настроениями — они разочаровываются в социализме. Многие уходят из партии, потому что видели, как эксплуатируют русских рабочих. Мы реквизируем хлеб и продаем его за границу, на эту валюту закупаем оборудование. По сути мы помогаем националистам придти к власти, к тому же Коминтерн запрещает коммунистам объединиться с социал-демократами. Мы тайно потворствует многим нарушениям Версальского договора. Это в нашей политике в отношении Германии, что же касается наших внутренних дел, то Иосиф не хочет понять, что в историческом процессе экономика и политика как причина и следствие все время меняются местами. Если он будет сохранять политический режим нетерпимости, то индустриализация и колхозное строительство дадут не те результаты, которые ожидаются. Совсем не те, возможно, даже противоположные.