— Гейне.
— Нет Гете.
— Генрих Гейне.
— Иоганн-Вольфганг Гете, а может, Цедлиц, только не Гейне. Так принимаешь приглашение?
— Завтра. Спокойной ночи.
— Нет, я все-таки загляну на Узку улочку, а ты перед сном прими вот этот порошочек и будешь спать, как младенец.
— «…вы не знаете любви и ввек не знали» Гейне.
— Какая разница, тоски — любви, одно и то же, — он взял ее руку и, низко наклонив голову, поцеловал в ладонь.
* * *
Она сидит в приемной, между квартирой Ленина и его кабинетом. В дверях квартиры и кабинета, как обычно, стоят часовые, но она пришла не работать, ей обязательно нужно попасть в кабинет, и она занимает очередь в череде других посетителей. Их почему-то очень много, но все они незнакомы, и все на одно лицо. Что-то с длинным носом и очень черными бровями. И одеты одинаково — в темные косоворотки.
Лидия Александровна тайком делает ей знаки, чтоб шла без очереди, но ей неловко, к тому же очередь продвигается споро: человек входит и тотчас выходит, входит следующий. Она нервничает, что у нее нет с собой карандаша и бумаги, и она не сможет записывать, но попросить у Лидии Александровны почему-то нельзя.
Наконец, она входит в кабинет. Ленин лежит совершенно неподвижно, но глаза его смотрят осмысленно и недоброжелательно. Она вдруг забывает для чего пришла: то ли что-то взять, то ли что-то положить. Она в панике, тянет время и нервничает, зная, что долго ей здесь находиться нельзя, что в приемной ждут другие. Начинает медленно ходить по кабинету, чувствуя, как он неотрывно следит за ней маленькими блестящими глазками.
Пора уходить, а она не может, не может, не может вспомнить для чего она в этом кабинете. Чтобы скрыть замешательство спрашивает:
— А где рекомендация мне в партию? Я должна восстановиться, вы обещали похлопотать за меня.
Он глазами показывает на стол. Она подходит к столу и видит на нем единственный чистый лист бумаги. Она берет этот лист.
— Диктуйте, я запишу.
— Почему-то она знает, что может писать просто пальцем, потом это проявиться.
Он вдыхает глубоко воздух, шея его удлиняется, и он издает петушиный крик. Она выбегает в ужасе, навстречу ей Лидия Александровна, протягивает бокал, наполненный маслом. Она с отвращением отворачивается и видит, что приемная пуста. Она одна, и Лидия со своим бокалом исчезла тоже. Но она не удивлена, она знает, что все ушли, потому что увидели: она НИЧЕГО не взяла и НИЧЕГО не оставила в кабинете.
За окном действительно кричал петух. Он стоял, раскачиваясь, на краю маленького мраморного фонтана виллы напротив и с каким-то неистовством повторял свои прерывистые вопли.
Такое случилось впервые. Вилла имела нежилой вид, фонтан не работал, и она часто наблюдала, как черные дрозды спокойно пасутся на зеленом запущенном газоне. А тут такое грандиозное представление. Петух был очень красив: с длинным хвостом — султаном, с иссиня-лиловым оперением и ярко красным гребнем. Но торжеству его наступал конец — от отеля бежал швейцар, заранее размахивая руками. Петух не только ничуть его не испугался, а принял боевую стойку: растопырил крылья, увереннее утвердился на мраморном круге и вытянул шею по направлению к приближающемуся врагу. Но швейцар действовал хитро: из-за невысокой ограды он принялся швырять в петуха галькой. Один камешек попал, петух покачнулся и вдруг быстрыми мелкими шажками ринулся вперед к изгороди. Швейцар отскочил и пригрозил ему кулаком, но было ясно, что победа осталась за птицей. Петух издал клекот, явно выражающий что-то вроде: «Пошел вон! И чтоб больше никогда», нырнул в живую изгородь соседнего владения и исчез.
Швейцар оглянулся — видел ли кто-нибудь его поражение, увидел ее в окне и развел руками. Она перешла в другую комнату, из которой открывался вид на площадь и, стоя на балконе, послушала, как швейцар, смеясь, возбужденно рассказывает о своем поражении или победе кельнеру, протирающему столы под полосатой маркизой.
Площадь была залита солнцем и на скамейке у фонтана уже уселась ловить утренний загар образцовая немецкая компания — две дамы в белых вышитых блузах и два господина в каких-то странных детских замшевых коротких штанах на бретельках, с замшевыми нагрудниками.
Такие штаны только из сукна были у Васи. Сейчас он, наверное, с Томиком совершают пробежку по территории, подбадриваемые командами Наталии Константиновны на немецком.
Мяка повела Светлану вглубь леса, туда, где еще стынет ночная лиловая тень, искать «фиалочки для папочки», а Иосиф с отцом пьют чай, уткнувшись в газеты и, время от времени, вычитывая что-нибудь друг другу. Если бы было можно перенестись туда, в Зубалово, сесть на теплые доски крыльца, закрыть глаза и слушать родные голоса! Почему она не умеет выражать свою любовь к ним: Иосифу всегда противоречит, с детьми строга и суховата. Чего боится? Только в отцом уверена, что забота и нежность ее не удивят, не будут встречены с рассеянной небрежностью. Эта боязнь, эта необходимость дистанции между ней и людьми, даже близкими, были совсем несвойственны ей в детстве и юности. Это возникло после Царицына, где ей было одиноко и страшно, а Иосиф отстранял ее, как отстраняют ветки в лесу. Она думала о том, что когда вернется изо всех сил постарается стать прежней, не боящейся скрывать своих чувств, своей любви и своего страха за близких.
Страх возник от «видений» — этих мгновенных, как вспышки, картин, где близкие представали либо мертвыми, либо в каком-то ужасном виде в ужасных обстоятельствах.
От страха надо освободиться, тогда уйдут и видения, или наоборот избавится от видений, уйдет страх. Пограничное состояние — это когда надо сделать усилие и перешагнуть через… Границу? Себя? Обстоятельства?
Эрих поможет, он друг, можно довериться ему, потому что вернуться надо здоровой и потому что довериться больше некому.
Она сидела возле двери кабинета, не решаясь постучать, сидела до тех пор, пока ассистентка, выпуская пациента, не увидела ее. Он вышел тотчас: собранный, сухой.
— Ага. Сначала на массаж, потом…
— Я хочу продолжать сеансы.
— Прекрасно, — в голосе неожиданно разочарование и даже растерянность.
— Тогда, как обычно, в три.
Ассистентка молча вела ее по коридорам, на повороте, в обширной полукруглой нише стоял рояль и кадка с пальмой. Нестерпимо захотелось остаться одной в этом глухом закоулке, коснуться клавиш и, может быть, тихонько этюды Шопена. Но она покорно зашагала за мослатой теткой.
— Это здесь. — Короткий стук в дверь. — Зоя, мы пришли.
И вышла тоненькая, как мальчик-подросток в шапке золотых вьющихся волос, с огромными испуганными глазами лемура.
— Да, да, я жду.
Худющие руки прижаты к груди, губы, дергаются от испуга.
Когда Надежда раздевалась за ширмой, лепетала детским голоском:
— Я могу говорить по-русски, хотя конечно потерял цвик[2], но если вы хотите по-немецки…
— Нет, лучше по-русски.
— А… Ну тогда хорошо, вот, ложитесь, доктор Менцель сказал лицо тоже, такой немножко восточный массаж, хотя я давно не делала, и наверное, потеряла цвик, но доктор сказал… — все это она бормотала, расправляя идеально гладкую простыню.
Но хрупкие, исхудалые руки ее оказались неожиданно сильными. Иногда они причинял боль, но Надежда терпела, боясь спугнуть это и без того чем-то перепуганное насмерть существо.
Сеанс длился долго, и Зоя лишь один раз прошелестела:
— Доктор Менцель — великий врач, и великий человек. Вы имеете большую удачу, попав к нему.
Надежде было неловко, что она не развлекает трудящуюся над ней крошку разговором, но никак не находила темы. Спрашивать, откуда знает русский глупо и бестактно, ведь Эрих сказал, что был русский муж, был и сплыл.
— Это точка очень важная, потерпите, она держит весь ваш костяк.
Было очень больно, Надежда зажмурила крепко глаза.
— Хорошо, хорошо, — тут же испугалась Зоя, — на первый раз сильно не будем.