— Волна советского наступления спадает. Это свидетельствует о том, что Советы исчерпали свои ресурсы, измотали живую силу, потеряли технику. Экономя силы, немецкое командование сократило линию фронта, вывело из-под ударов свои лучшие отборные части, оснащает их передовой техникой, готовит большевикам такой контрудар, от которого содрогнется и разлетится в прах Советский Союз. На его огромных просторах возникнет новое государство — истинно русское, в котором мы, поднявшие знамя борьбы с коммунизмом, займем добытые в борьбе места у руководства страной. Я должен предупредить вас, что не далек тот час, когда мы со всею строгостью скажем: кто не с нами — тот против нас! Тогда уже не будет места колеблющимся и времени для раздумий. Путь может быть только один! Все, кто не сумеет к тому времени примкнуть к нам, останутся за бортом новой жизни со всеми вытекающими отсюда последствиями и неудобствами. Я заканчиваю и призываю вас, пока не поздно, подумать над своей судьбой и, раз избрав намеченный путь, держаться его мужественно и стойко.
Мороз вскочил и исступленно захлопал в ладоши. В первом ряду жидко протрещало несколько хлопков и растворилось в повисшей над головами людей мертвой тишине. Ни криков, ни свистков, ни аплодисментов. Тихо. Так тихо, будто в бараке нет ни души, и только в дальнем углу кто-то надрывно кашлял.
Полковник долго вытирал платком взмокшую шею и голову. Протер изнутри околыш фуражки, нахлобучил ее и, шагнув еще ближе к краю, уже другим голосом, серым и тусклым, сказал:
— Если есть вопросы — задавайте. Я слушаю.
Он заметно нервничал. Лицо сбросило благодушную маску. Из-под бровей зло поблескивали глаза.
— Вопросов нет. Всем все ясно? Всем понятно? Или вы стесняетесь? Тогда подавайте вопросы в письменном виде.
Из массы военнопленных по-прежнему не раздавалось ни звука. На полковника были устремлены сотни глаз, и выражали они разное: одни — злобу и неприкрытую ненависть, другие — ироническую усмешку. Не было лишь сочувствия. Молчание затянулось до того предела, когда надо было или бежать от него, или искать какой-то другой выход.
— Хорошо. Если возникнут вопросы, вы их можете передать фельдфебелю Морозу. Сейчас будет концерт.
Полковник, шагнув с помоста, сел на приготовленное в первом ряду место и застыл в напряженной позе.
Неся табуретки и инструменты, вышли шесть музыкантов. В «зале» облегченно зашумели, послышался придушенный смех, разговор вполголоса, кашель. Люди задвигались, переставляя табуретки. Замершая было толпа ожила.
Музыканты что-то играли скучное и тягучее, и народ уже потихоньку стал пробираться к выходу. Но скучная мелодия оборвалась, простучали жидкие хлопки, на помост вышел молодой парень.
— Я спою вам несколько песенок, — объявил он.
Концерт в общем проходил вяло и скучно, Люди не расходились единственно потому, что было решительно все равно, где находиться и что слушать. Но вот они насторожились, по «залу» как бы пробежал легкий ветерок. После оркестра зазвучал приятный мягкий баритон:
Вот письмо. Без гнева и печали
Я прочел порыв суровых строк.
Мы с тобой не правы были оба:
В жизни много есть еще дорог.
И когда ты встретишься с другими,
Вспомнишь дни, что быстро пронеслись,
Знаю я, мое ты вспомнишь имя,
Еще не поздно — оглянись!
Последняя строка утонула в легком шуме одобрения — солист красноречиво адресовал ее полковнику. Но песня еще не допета, в воздухе продолжал звучать задумчивый грустный голос:
Оглянись, и, может быть, светлее
Дни покажутся, что быстро пронеслись.
Вот последний поворот аллеи…
Певец устремил на полковника большие горящие глаза и крепко прижал к груди худые кисти рук, потом вдруг простер их к нему с нарочитой мольбой и с рыданиями в голосе пропел последнюю строку:
Еще не поздно — огляни-и-ись…
В бараке все загрохотало, заревело. От бурных аплодисментов и восторженных криков, казалось, крыша не выдержит, поднимется в воздух.
Полковник побагровел, злобно оглянулся на «зал» и быстро пошел к выходу.
В бараке же еще долго не стихали аплодисменты да соленые крепкие остроты.
Кто-то тронул меня за локоть. Я оглянулся и встретился с веселыми глазами Калитенко.
— Значит, наша агитация сильнее. За нами стоит сама жизнь, за ними — оч-чень сомнительная авантюра. И ничего у них, брат, не выйдет! — Калитенко рассмеялся, лукаво подмигнул большими темно-карими глазами: — Не выйдет!
В Оттобруне обо мне не забыли. Вскоре после Нового года за мной приехал Эрдман. В день его приезда в зоне меня не нашли: как обычно, я был в общем лагере. Увезли на другое утро чуть свет, не дав даже проститься с друзьями. Но неразлучного моего спутника — папку, запас продуктов и сигареты, которые не успел передать Гамолову, я прихватил с собой.
— Собачий сын! — набросился дежурный фельдфебель. — Из-за тебя вчера весь лагерь вверх дном поставили. Где был? Пикировал? К французишкам потянуло?
— Господин фельдфебель, — вмешался Эрдман, — нам пора. — Он постучал ногтем по стеклу часов.
— Знаю, знаю! Распишись. Забирай эту дрянь. Я бы ему все кости переломал. На моем дежурстве…
Фельдфебель все же не отказал себе в удовольствии: подлетев ко мне, ткнул кулаком под ребра, войдя в раж, отскочил на шаг и снова размахнулся.
В эту минуту Эрдман схватил меня за шиворот и вытолкнул за дверь.
— Пошли быстро, ты, лодырь!
Отойдя несколько шагов, Эрдман сказал запыхавшись:
— Не спешите. Черт с ним, успеем, еще двадцать пять минут до поезда. Дубье! Солдафоны!
И хотя я искренне был рад, что моим конвоиром оказался именно Эрдман, а не кто-нибудь другой, я все же не удержался и съязвил:
— Да ведь вы тоже солдафон.
— А вы лучше помолчите. Не выбрось я вас за дверь, вы бы узнали кузькину мать. Солдафон, — передразнил он меня и замолчал до самой посадки в вагон.
— Послушайте, Эрдман, — обратился я к нему, когда поезд тронулся. — С вами можно разговаривать?
— Если о войне, то не надо. Вы, русские, кроме волны и политики, ничего не знаете. Давайте будем молчать. Нет ли закурить?
— Есть. Могу презентовать целую пачку. За спасенье.
— О, американские?! Вы богаче меня в сто раз. Такой табак я могу видеть только во сне да на черном рынке.
— А вы разве уже не получаете сигарет?
— Что? Три сигареты на сутки из дерьма, пропитанного никотином.
— Солома, пропущенная через лошадь, — вспомнил я где-то слышанную остроту.
— Вот-вот, именно солома, пропущенная через лошадь. Навоз. Германия вступила в благословенную пору эрзацев. Эрзац-ткани, эрзац-обувь, эрзац-табак, эрзац-масло, эрзац-люди. Я думаю, что я сам уже эрзац-Эрдман.
— Вот вы и заговорили о войне и политике.
— Какая там политика! Просто хамство.
— Вы чем-то расстроены?
— Да. Будешь расстроен. Я в жизни своей собаки не ударил, мне противно это. А тут каждый день видишь, как бьют человека. Мерзость!
— Немиров в команде?
— Да.
— Его били?
— Нет. На его счастье, Хорста перевели в другой взвод. Он застрелил Володю Щербину.
— Щербина погиб?!
— Да. Погиб. В Оттобруне теперь будьте осторожны. Особенно избегайте Милаха. Натура у него подленькая, мелочная, как у каждого выскочки.
К вечеру пошел густой снег. Когда мы подъехали к Оттобруну, вокзал, крохотная площаденка, задумчиво притихшие сосны были уже покрыты белым пушистым слоем.
В желтом конусе фонаря плавно кружились лохматые снежинки и как бы нехотя ложились на остуженную землю, на бараки, на плечи часового, притопывающего у входа в лагерь. Он насвистывал заунывную восточную мелодию, и по этому свисту я еще издали узнал Люка.