«Р<иббентроп> начал с выражения своего удовлетворения по поводу благоприятных перспектив советско-германской торговли… Я <Риббентроп. – В.М.> также хотел бы подтвердить, что в нашем представлении благополучное завершение торговых переговоров может послужить началом политического сближения. До последнего времени в наших взаимоотношениях накопилось много болячек. Они не могут пройти внезапно. Для рассасывания их нужно время, но изжить их возможно… Мы считаем, что для вражды между нашими странами оснований нет. Есть одно предварительное условие, которое мы считаем необходимой предпосылкой нормализации отношений – это взаимное невмешательство во внутренние дела. Наши идеологии диаметрально противоположны. Никаких поблажек коммунизму в Германии мы не допустим. Но национал-социализм не есть экспортный товар, и мы далеки от мысли навязывать его кому бы то ни было. Если в Вашей стране держатся такого же мнения, то дальнейшее сближение возможно». «Воспользовавшись моментной паузой», Астахов со спокойной душой дал Риббентропу – в полном согласии с официальным курсом советского правительства – соответствующие заверения, которые рейхсминистр «с удовлетворением принял к сведению».
«Что же касается остальных вопросов, стоящих между нами, – продолжал он, – то никаких серьезных противоречий между нашими странами нет. По всем проблемам, имеющим отношение к территории от Черного до Балтийского моря, мы могли бы без труда договориться [Сравним, что писал в феврале 1914 г. Николаю II П.Н. Дурново: «Жизненные интересы России и Германии нигде не сталкиваются и дают полное основание для мирного сожительства этих двух государств». Риббентроп записку Дурново, опубликованную после Первой мировой войны, конечно, не читал, а вот, скажем, любознательный Хильгер мог…]». Однако в Москву были приглашены британская и французская военные миссии, о чем Риббентроп вспомнил с явным неудовольствием, добавив: «Мы не обращаем внимания на крики и шум по нашему адресу в лагере так называемых западноевропейских демократий. Мы достаточно сильны и к их угрозам относимся с презрением и насмешкой». «Если Москва займет отрицательную позицию, мы будем знать, что происходит и как нам действовать» (запись Риббентропа).
В ходе разговора позиция германской стороны обозначилась с предельной четкостью: строго секретные переговоры по конкретным вопросам (Данциг, Польша, контроль над Балтийским морем и т.д.). Однако, прежде чем перейти к ним, Риббентроп хотел получить гарантии того, что намерения второй стороны серьезны. «Поверенный в делах, – писал он Шуленбургу, – казалось, был заинтересован, несколько раз пытался повернуть беседу в сторону более конкретных вопросов, вследствие чего я дал ему понять, что я буду готов к уточнениям сразу же после того, как советское правительство официально уведомит нас о том, что оно, в принципе, желает новых отношений». «Если Советское правительство проявляет к этому интерес и считает подобные разговоры желательными, тогда можно подумать и о конкретных шагах, которые следует предпринять… В утвердительном случае их можно возобновить либо здесь <в Берлине. – В.М.>, либо в Москве» (запись Астахова). Риббентроп ждал скорого ответа, потому что подготовка к войне с Польшей вышла на «финишную прямую», однако заявил, что «не считает необходимым особенно торопиться <с германо-советскими переговорами. – В.М.> … поскольку вопрос серьезен, и подходить к нему надо не с точки зрения текущего момента, а под углом интересов целых поколений». Можно списать это заявление рейхсминистра на любовь к позе и риторике. Однако, как ни глянь, он оказался прав.
Разговор коснулся и «больных» тем. Риббентроп «предупредил, что мы <СССР. – В.М.> должны считаться с фактом дружбы между Германией и Японией. Мы не должны рассчитывать, что эвентуальное улучшение советско-германских отношений может отразиться в виде ослабления отношений германо-японских». «Я <Риббентроп. – В.М.> описал германо-японские отношения как хорошие и дружественные. Эти отношения прочные. Однако, что касается русско-японских отношений, у меня есть свои собственные соображения, под которыми я понимаю долгосрочный modus vivendi между двумя странами». Запомним эти слова!
Наконец, Риббентроп спросил: «Скажите, г-н поверенный в делах, – внезапно изменив интонацию, обратился он ко мне как бы с неофициальным вопросом, – не кажется ли Вам, что национальный принцип в Вашей стране начинает преобладать над интернациональным. Это вопрос, который наиболее интересует фюрера… Я ответил, что у нас то, что Р<иббентроп> называет интернациональной идеологией, находится в полном соответствии с правильно понятыми национальными интересами страны, и не приходится говорить о вытеснении одного начала за счет другого. «Интернациональная» идеология помогла нам получить поддержку широких масс Европы и отбиться от иностранной интервенции, то есть способствовала осуществлению и здоровых национальных задач. Я привел еще ряд подобных примеров, которые Р<иббентроп> выслушал с таким видом, как будто подобные вещи он слышит в первый раз». Этот не слишком-то содержательный диалог интересен как попытка Гитлера найти идеологическое и пропагандистское оправдание договора с «империей зла». Астахов – недаром литератор и «пиарщик» – подбросил будущим партнерам неплохой вариант.
3 августа Шнурре пригласил к себе Астахова и коротко повторил ему основные пункты вчерашней беседы, добавив, что «разговоры желательно вести в Берлине, так как ими непосредственно интересуются Риббентроп и Гитлер». Астахов срочно запросил ответа. В тот же день Шуленбург заверял Молотова в отсутствии «политических противоречий» между двумя странами и в стремлении Берлина к «освежению существующих или созданию новых политических соглашений». Посол откровенно говорил, что «Германия намерена уважать интересы СССР в Балтийском море» и не будет мешать «жизненным интересам СССР в Прибалтийских странах». На это приглашение к конкретной дискуссии Молотов не отреагировал, снова поминая Антикоминтерновский пакт, хотя Шуленбург в отчете отметил, что нарком «оставил свою обычную сдержанность и казался необычно открытым».
В Москве решили поставить политические переговоры в зависимость от экономических, о чем нарком немедленно уведомил Астахова, однако несколько дней спустя, 7 августа, предписал ему не связывать два аспекта отношений напрямую. После «импровизированного» свидания с Риббентропом Астахова несколько раз принимал Шнурре. По поручению шефа он поставил перед ним вопрос о «коммюнике или секретном протоколе при подписании кредитного соглашения», где было бы засвидетельствовано обоюдное желание сторон улучшить политические отношения. Согласно записи Шнурре, 3 августа Астахов проявил «позитивный интерес» к этой идее, но, сообщив об этом Молотову, получил решительный отказ: «Неудобно говорить во введении к договору, имеющему чисто кредитно-торговый характер, что торгово-кредитный договор заключен в целях улучшения политических отношений. Это нелогично, и, кроме того, это означало бы неуместное и непонятное забегание вперед… Считаем неподходящим при подписании торгового соглашения предложение о секретном протоколе». Вот, оказывается, когда и при каких обстоятельствах родилась идея пресловутого «секретного протокола»! И снова заминка… Снова Москва выжидает, потому что время работает если не на нее, то уж точно против Берлина.
5 августа Астахов поинтересовался у Шнурре впечатлениями МИД от общения Шуленбурга с Молотовым. Тот ответил, что «беседы слишком уж сосредоточены на прошлом. Мы должны покончить с этим, если хотим говорить о будущем». 10 августа Астахов оповестил Шнурре об отказе Москвы от секретного протокола к кредитному соглашению: «Он <Шнурре. – В.М.> сказал, что целиком с Вами <т.е. с Молотовым, адресатом сообщения, – В.М.> согласен, и на этой идее отнюдь не настаивает». Речь зашла о вещах куда более важных: «Если попытка мирно урегулировать вопрос о Данциге ни к чему не приведет и польские провокации будут продолжаться, – записал поверенный слова своего собеседника (наверняка стремясь к максимальной точности), – то, возможно, начнется война. Германское правительство хотело бы знать, какова будет в этом случае позиция Советского правительства. В случае мирного разрешения вопроса германское правительство готово удовлетвориться Данцигом и экстерриториальной связью с ним… Но если начнется война, то вопрос, естественно, будет поставлен шире, хотя и в этом случае германское правительство не имеет намерений выйти за известные, заранее намеченные <выделено мной. – В.М.> пределы… Оно готово сделать все, чтобы не угрожать нам и не задевать наши интересы, но хотело бы знать, к чему эти интересы сводятся. Тут он напомнил фразу Риббентропа о возможности договориться с нами по всем вопросам от Черного моря до Балтийского». Последних слов в записи Шнурре, правда, нет, но в остальном оба варианта совпадают вплоть до мелочей. О «главном» Астахов, как всегда, «ничего определенного не сказал»: Шнурре правильно понял, что собеседник еще не имел конкретных указаний. 11 августа Молотов подтвердил заинтересованность в дальнейших «разговорах», но сообщил о «желательности» ведения их в Москве. 12 августа Астахов проинформировал Шнурре, который «впал в состояние некоторой задумчивости и затем сказал, что все выслушанное он передаст выше». «Теперь остается ждать, какова будет дальнейшая реакция немцев в отношении нас», – резюмировал поверенный доклад наркому.