— Ну, а когда ты понял?
— Почему не прекратил опыта? Да мот попробуй объясни это сейчас, даже тебе! Ну пойми, я следил за ходом опыта, я видел почти все, что видел он, и понимал, что он может переживать… Наверное, все же не до конца понимал. У него были совсем другие реакции, другой уровень восприятия. То, что меня могло лишь на мгновение взволновать, доводило Клода до грани помешательства. И вообще у него вся психика была настроена на одно — на память о войне. Конечно, я перемещал электроды вслепую и к тому же не всегда отчетливо понимал, что он видит в данную минуту, но главное, я плохо улавливал ход его мысли. У него все воспоминания, все переживания в конечном счете сводились к мыслям о войне. Я поймал для него чудесное утро, вдвоем с любимой, и войны тогда еще не было, а он ухитрился и по этому поводу огорчаться: мол, какие мы были кретины в 1935 году, ничего не понимали…
Марсель хмуро усмехнулся и покачал головой.
— Что ж, это верно. Мне тогда было двадцать лет, и я думал о чем угодно, только не о войне.
— Да, но сейчас-то ты вспоминаешь об этом, хоть и с грустью, но спокойно, как и я. А у Клода немедленно наступало острое возбуждение, перегрузка, и мне опять приходилось искать новые участки памяти или прибегать к внушению… А я сам уже еле на ногах держался от усталости…
— Так какого же черта все-таки…
— Да пойми ты, я вел с ним спор! Я должен был его убедить!
— Странный метод вести спор, как ни говори…
— Только не для нас с ним! Для нас это был вполне естественный метод. Неужели ты не понимаешь, ведь ты же видел все это в лагере!
— Ну, допустим, метод хорош. А результаты?
— Что ж, я, по-твоему, сознательно добивался этих результатов? — Робер устало опустился в кресло. — Опыт был рискованный, сложный… Все получилось не так, как я предполагал… Я это ощущал, но очень приблизительно и неточно.
— Ну, вот видишь…
— Но ведь я мог предполагать лишь приблизительно! Таких опытов никто еще не делал. Сочетание сложнейшего гипнотического внушения с глубоким и прочным телепатическим контактом, да к тому же еще электроды! Разве тут есть точные критерии, разве можно на любой стадии дать однозначный ответ: да — да, нет — нет? Конечно, я сразу заметил, что Клод очень легко перевозбуждается, и старался притормаживать, приглушать его реакции в особенно острых случаях, когда перо электроэнцефалографа начинало чертить слишком резкие зигзаги на ленте. Но ведь если б мне не удалось вызвать у него яркие эмоции, это означало бы, что опыт провалился. Понимаешь? Я и то старался снимать и приглушать слишком сильные реакции — ну, когда уходила Валери, потом Натали, отец… Я оставлял ему память об этом, но приказывал воспринимать это спокойней, более философски, что ли…
— Просто черт знает что! — пробормотал Марсель, наливая себе вина. — Ты объяснял-объяснял, а я все-таки не понимаю, как это все возможно. Ну, вот хотя бы то, что он стал «прозрачным» для всех.
— Ну, это получилось само собой. Было бы немного сложней внушать ему, что он понимает всех, а сам непроницаем, пока не выскажется. Создалась бы путаница в восприятии… Ну, и для моих целей был полезней этот вариант: чтобы Клод понял, как это тяжело для других…
— Ладно, — вздохнув, сказал Марсель. — Я в этой вашей чертовщине все равно не разберусь как следует. Но, значит, ты затеял всю эту жуткую историю для того, чтобы переубедить Клода. А в чем? Я и этого что-то не понимаю. В том, что борьба за мир возможна? Но что ж ты ему доказал? Скорее уж обратное. Да и вообще, что за методы…
— Ах, да не в этом дело! — нетерпеливо ответил Робер. — При чем тут борьба за мир? Ты пойми, ведь он ослеп, он шел по краю пропасти, и я видел, что он вот-вот свалится и, пожалуй, потащит за собой всех. Ну, представляешь себе, что это значит, когда человек делает ставку на одно, только на одно? И вдобавок на самые хрупкие, самые ненадежные чувства?
— Почему же самые ненадежные? Любовь, дружба, семья…
— Не будем об этом спорить, хотя я считаю, что любовь между родителями и детьми — чувство сложное и обычно одностороннее. Но если от любви и дружбы, даже самой искренней, требовать слишком многого, она неизбежно надломится. Таков уж закон жизни. Это все равно, что впрячь скаковую лошадь в телегу ломовика. Если ты попробуешь отгородиться любовью от всего мира и видеть в ней единственное спасение и единственную подлинную ценность, ты проиграешь неминуемо. Проиграешь, как ты ни цепляйся за эту любовь!
— Ну, я-то ничего подобного и не собираюсь делать, меня ты не агитируй,
— сказал Марсель. — Но как получилось, что Клод так ухватился за эту свою идею насчет внутренних очагов сопротивления? Как могло случиться, что Клод Лефевр, лагерник, отличный боец, идеально честный человек, — и вдруг увлекся такой теорией… Ведь если разобраться, это мещанство!
— Вот видишь! Это я ему как раз и пытался втолковать! Парадокс заключается в том, что мое определение его глубоко оскорбляло: он искренне ненавидел мещан! И был уверен, что его теория — именно антимещанская. Что эти очаги внутреннего сопротивления станут форпостами будущего мира, гармонического, прекрасного и доброго.
— Как же ты это объясняешь? — спросил Марсель.
— Я думаю, что он был слишком глубоко травмирован войной. Психика у него сверхчувствительная, для таких тонких организаций годы лагеря — это…
— Но он же превосходно держался в лагере!
— Боюсь, что никто из нас не понимал, чего это ему стоило. Ему было вдесятеро тяжелей, чем нам, а он, не жалуясь, выносил такие перегрузки, которые не под силу и людям покрепче. Но зато он уже и не смог выздороветь. Если б не Констанс, он умер бы с горя или покончил самоубийством еще тогда, девятнадцать лет назад.
— Но как же ты, зная все это, решился именно с ним на такой эксперимент?
— Я же тебе объясняю, что лишь теперь понял это по-настоящему. А вмешаться в его дела мне казалось Необходимым, да и Констанс просила. Ее очень встревожила эта история с дочерью… ну, я тебе рассказывал. И она боялась за сына.
— А он и сына втянул в эти дела?
— По-настоящему — нет… то есть, я хочу сказать, Клод специально этим не занимался. Но Натали он тоже не занимался до этого случая, а связь у них все же была. Атмосфера такая создалась в семье, тут уж неизбежно… Я долго не бывал у них, ездил много за последние месяцы, после смерти Франсуазы мне как-то не сиделось на месте… Да и раньше мы с Клодом больше встречались вне дома, он еще с тех времен, с 1945 года, инстинктивно сторонился Франсуазы… Понимаешь, не то чтоб он не любил ее, но всегда помнил, как ему было тяжело тогда, без Валери и без меня… Так вот, вернулся я из Америки, зашел к ним, посидел вечер — и жутко мне стало. Натали похожа на живой труп, а ведь была такая милая, веселая девчонка. Марк дома почти не сидит и ни с кем не разговаривает. Констанс, как всегда, держится молодцом, но я-то вижу, что на душе у нее кошки скребут. А Клод ничего не замечает и твердит: «Моя идеальная семья, мой Светлый Круг, мой очаг сопротивления…» С ним говорить было попросту невозможно. А за исключением этого пункта — семьи и телепатии, — он был в порядке. Много работал, заканчивал очень интересную серию экспериментов.
— И ты решился тоже провести эксперимент?
— Да. Видишь ли, я считал, что отвечаю за него. Да и Констанс, по-видимому, так считала. Я хотел вылечить его от этой сумасшедшей идеи. Но как? Логические доводы на него не повлияли бы: это была вера вне логики, вне фактов. Вот я и решил создать модель его психики, его микромира, этого самого Светлого Круга, и показать ему наглядно, до чего хрупки все личные связи в нашем мире…
— Во имя дружбы и любви показать, что на дружбу и любовь рассчитывать нечего? — подхватил Марсель. — Нет, Робер, это просто черт знает что! Твой эксперимент мало того, что бесчеловечен и жесток, — он еще и лишен смысла. Что ты мог доказать в конечном счете? Что нельзя жить в наглухо изолированном от общества личном микромире? Но ведь такой идеальной изоляции в жизни не бывает. Ты поставил эксперимент в искусственном вакууме. И не бывает так, чтоб уж все абсолютно зависело от воли и чувства одного человека, тем более в такой прямой и трагической форме.