— Значит, не всем одинаково… Робер — он другой, он ничего не боится. Вот он — герой, борец, а я… я невольный участник борьбы. Я трус, пойми это! Ты принимаешь меня за героя, а я всего лишь жертва. Не ставь меня на пьедестал, я там все равно не удержусь.
— Видишь ли, герои бывают разные, — отвечала Констанс. — Почему ты считаешь, что герой — эти тот, кто ничего не боится? Я даже не знаю, есть ли на свете люди, которым так уж никогда и не страшно. Ну, я понимаю, что иногда можно совсем не бояться смерти. Но не бояться пыток — это может только помешанный. Ты слишком честен, Клод, и слишком многого от себя требуешь, в этом все дело. Не надо так. Может быть, это и благородно, но ты так мучаешь себя! Смотри, как получается: ты хотел того же, что все хорошие люди, и делал то же, что они. А сейчас ты доказываешь мне, что ты не такой, как они, потому что ты боялся. Ну, неужели ты думаешь, что Робер не боялся? Я его мало знаю, это правда, но разве он не человек? Может быть, он скрывал свой страх, чтоб другим было легче…
— Вот видишь! Ты сама думаешь…
— А что я думаю? Разве ты выказывал свой страх? Конечно, нет. Иначе тебе не позволили бы участвовать в таких важных делах.
Я старался вспомнить себя в минуты ожидания опасности. Кто знает, может, Констанс и права со своей ясной логикой борца. Действительно, если б товарищи по лагерю понимали, что я испытываю, они бы меня отстранили, и все. Наверное, я невольно вел себя, как все, подстраивался к ним… Наверное…
В конце концов я перестал спорить с Констанс. Какой в этом был смысл? Я даже перестал понимать, кто из нас прав. Мне казалось, что герой — это тот, кто идет к цели, несмотря на все препятствия, ясно видит эту цель, считает ее главной в жизни. А я? У меня была другая цель, чем у них, — поскорее вернуться домой, увидеть Валери, работать, жить… И вот я вернулся. Чем я занимаюсь? Личными проблемами, и они меня больше всего интересуют, так уж я устроен. Теперь, когда у меня есть Констанс, когда начала затихать тоска по Валери, я буду с удовольствием работать. Меня многое интересует в науке. Но политика? Боже мой, ведь я в ней по-прежнему ни черта не понимаю! Я знаю лишь одно: что я до безумия боюсь новой войны, а она опять угрожает миру. Я с удивлением и завистью гляжу на многих моих товарищей по лагерю — они так и рвутся еще подраться. Ну, вот они и есть настоящие мужчины… А я… что ж, прав Робер, у меня в характере слишком много женских черт. Не могу же я себя переделать!
«О чем он думает? Констанс… лагерь… пытки… Констанс… Валери… почему-то лаборатория… сцена митинга… лица Марселя и Симона… Я не могу поймать ход его рассуждений…»
— О чем ты думаешь? — спрашивает Робер, появляясь на пороге библиотеки с подносом в руках. — Констанс прислала тебе кофе, давай выпьем.
Мне вдруг становится почему-то жутко. Кофе, он сказал? А когда я ел и пил в последний раз? Когда вообще кто-нибудь из нас ел, вот за эту неделю? Почему я не могу вспомнить ни одного обеда, ужина, завтрака? Почему?
— А мы сегодня разве обедали? — неуверенно спрашиваю я Робера.
Он ставит поднос с чашками и кофейником на низенький журнальный столик, садится рядом со мной на диван, берет мои руки в свои большие теплые ладони и смотрит мне прямо в глаза. Я отвожу взгляд.
— Конечно, обедали, чудак! — убедительно говорит он. — Разве ты не помнишь? Констанс приготовила чудесное рагу, даже не скажешь, что оно из консервированной говядины. И компот из клубники. Как же это ты забыл, а?
Да, теперь я ощущаю на языке вкус острого соуса — Констанс прекрасно готовит соусы, не хуже Софи! — и аромат клубники… Действительно, как странно, что я забыл… Мы обедали и сидели все вместе… Да, наверное, все вместе…
— Послушай, — говорит Робер, — что это ты все время сидишь один? О чем ты думаешь?
Действительно, почему я так долго сидел один? И думал о прошлом — словно оно имеет теперь какое-то значение! Как странно… Я опять поднимаю глаза на Робера: почему мне стало так трудно, физически тяжело выносить его взгляд?
— Так о чем же ты думаешь? — повторяет Робер.
Я делаю безразличный жест.
— О чем можно сейчас думать? Так… вспоминал прошлое…
— Ты прав, — неожиданно соглашается Робер. — Сейчас лучше всего вспоминать прошлое. Мы пока обречены на бездействие и ожидание. Но давай еще подумаем вот о чем: чего мы можем ждать от будущего, мы, такие, как мы есть? Ну, если спасемся, конечно… во что я верю! Верю! — Он предостерегающим жестом поднимает руку. — Ну, ну, я понимаю, ты не так уверен, как я, это даже естественно — ведь ты столько тянешь сейчас на себе… Но все же и ты не собираешься, я надеюсь, кончать самоубийством, хотя бы потому, что ты и нас за собой потащил бы. Итак, давай подумаем: кто мы, случайно уцелевшие? Ведь согласись, что это случайность: твои уникальные свойства, наша почти мистическая связь с тобой…
Меня все больше охватывает тревога. Мне упорно кажется, что Робер подсмеивается надо мной. Но это же нелепо, кошмарно нелепо! Почему он может смеяться надо мной в такой обстановке? Это бред…
— В конце концов могло быть иначе, — продолжает Робер. — Допустим, что налицо не загадочная телепатическая связь, а вполне реальное, хорошо оборудованное противоатомное убежище. Конечно, такая штука стоит бешеных денег. Но вдруг ты нашел клад, получил наследство от неизвестного родственника — американского миллионера или что-нибудь еще в этом роде. И мы все, вполне естественно, пользуемся твоим гостеприимством…
— Боже, насколько это было бы проще и легче! — вздыхаю я.
— Почему же? — возражает Робер. — Запасы кислорода, воды и продовольствия наверняка лимитировали бы нас куда строже и точнее, чем твоя загадочная и практически неисчерпаемая сила. Я могу, например, предполагать, что ты относишься ко мне совсем иначе, чем к Констанс или к детям, твой мозг работает для меня на каких-то иных волнах, и я вряд ли забираю энергию, предназначенную для них. А воздух и еда для всех одинаковы, и я бы, пожалуй, не решился…
— Ах, Робер, ничего я не знаю и не понимаю! — с отчаянием говорю я. — Может быть, ты и прав… Но я так боюсь, что от одного этого страха с ума сойти можно… а сходить с ума мне ведь нельзя, и поэтому я еще больше боюсь… очень боюсь, что не выдержу. Если ты что-нибудь знаешь, Робер, не мучай меня, помоги!
— Что же я могу знать? — очень серьезно отвечает Робер, не спуская с меня взгляда. — Но поверь моей интуиции, мы дотянем, мы выживем! Ты мне веришь?
— Верю… — И я чувствую, что мне действительно верится. — Верю, потому что я с тобой… ты же знаешь…
— Ну, это ты все вверх ногами ставишь… Но пусть так, если тебе легче со мной, то я очень рад…
Робер явно взволнован и смущен. Странно: его на сантименты не подденешь, да и слишком привык он к тому, что я вечно цепляюсь за него.
— Ладно, — помолчав, говорит Робер. — Давай все же пофилософствуем: что нам еще остается, верно? Так вот, давай сравним наше теперешнее положение с той ситуацией в лагере. Ну, ты знаешь, что я имею в виду: когда ты больше суток не спал и непрерывно напрягал волю, чтобы видеть, слышать и внушать свою волю. Тебе было тяжело, разве нет? Физически куда тяжелее, чем сейчас: ты был страшно истощен, измучен, и вдобавок тебя избил этот скот Вернер…
Ничего тут не поделаешь — вот уже случилось самое страшное, что могло случиться и со мной и с человечеством, а я все-таки вздрагиваю от ужаса, вспоминая лагерь. А ведь прошло так много лет, и, когда туристы, разъезжая по Австрии, направлялись от Вены к Линцу, большинство из них даже не думало о том, что здесь, над голубым Дунаем, в живописной холмистой местности, десятки, сотни тысяч людей терпели жесточайшие муки без надежды на избавление и погибали такой страшной смертью, какая мирному жителю и во сне не приснится. Туристы, наверное, с восторгом смотрели на мощные цепи Альп, встающие на горизонте, а мы… для нас не существовала красота гор, мы вглядывались в очертания горной цепи лишь с одной целью — узнать, будет сегодня дождь или нет: ведь в каменоломни надо было отправляться при любой погоде…