Литмир - Электронная Библиотека

– Не беспокойтесь, сейчас мы их ощиплем, – сказал одноногий.

Мы сидели и втроем щипали белых гусей. По комнате носился легкий, как первый снег, пух. Он падал на пожелтевшее лицо бабушки, но она его не смахивала.

– Это я ломала стенные часы, – вдруг произнесла она и шевельнула опущенными ресницами. – Прости, если можешь.

– Ну и что? – сказал дед. – Можешь их ломать сколько заблагорассудится.

– Я тебя не любила, – почти шепотом произнесла старуха.

– Ну и что? – как заведенный повторял дед. – Мало ли кто кого не любит.

Комнату заметало пухом. В белоснежной дымке были и лица, и мысли, и тишина, какая бывает зимним утром на речке или на лесной опушке.

Кошка сидела на кровати и от скуки играла тесемкой длинной бабушкиной сорочки.

– Брысь, – сказал дед.

– Брысь, – сказал могильщик.

– Брысь, – сказал я.

Только бабушка ничего не сказала.

Ее похоронили, как она и просила, на пригорке. Там и впрямь земля была мягкая и теплая, как перина. Оттуда видна была колокольня костела и наш дом, старый и опустевший, как заброшенное гнездо аиста.

Мы молча возвращались домой: я, дед и мой будущий учитель господин Дамский.

– С завтрашнего дня займемся твоим мизинцем, – сказал парикмахер.

Казалось, ничего не произошло, все осталось как было.

Я шел и думал: неужели ни жизнь человека, ни его смерть ничего не могут изменить на свете? Неужели?

II

Моего первого учителя, парикмахера Арона Дамского, побывавшего когда-то в далеком и, как он уверял, большом городе Париже, разбил паралич. Стоял человек перед зеркалом, стриг дремучую бороду владельца местечковой бензоколонки Эфраима Клингмана и вдруг среди бела дня, ни с того ни с сего, выронил из старых рук машинку, искривил рот со вставными заграничными зубами и рухнул на пол, словно всю жизнь не на ногах стоял, а на деревянных ходулях.

Так на белом свете сразу стало двумя брадобреями меньше, хотя, по правде сказать, я не то что бритву – помазок в руке не держал. С утра до вечера я околачивался в парикмахерской, подносил господину Дамскому теплую воду в оловянной мыльнице, подметал чужие волосы и тяжелой мокрой тряпкой, привязанной к палке, весело бил бессовестных мух, жужжавших над ухом всякие непристойности и гадивших на зеркала и обои.

Господин Дамский лежал посреди своей парикмахерской, и в двух огромных, потемневших от времени зеркалах тускло отражалось его окаменевшее тело в белоснежном, как саван, халате.

– Хозяин! Хозяин! – бросился к нему Лейбеле Паровозник, старший подмастерье (я был младшим!), только в прошлом году переставший бить мокрой тряпкой мух и подметать чужие волосы. – Вам плохо?

– Не задавай глупых вопросов, – ответил за господина Дамского владелец местечковой бензоколонки. Он повернулся в кресле, оглядел распластанного на полу парикмахера и добавил: – Лучше подними машинку и достриги меня до конца. Если, конечно, умеешь.

– Умею, – дрожащим голосом сказал Лейбеле.

– Реб Арон полежит и посмотрит на твое искусство, – сказал Эфраим Клингман.

Лейбеле Паровозник, только в прошлом году переставший бить мух, несмело нагнулся, поднял машинку и принялся стричь дремучую бороду владельца местечковой бензоколонки, то и дело косясь на застывшего на полу хозяина и ловя его взгляд. Я готов поклясться самой страшной клятвой, но во взгляде господина Дамского не было ни возмущения, ни злости, ни укоризны. Он с каким-то изумленным испугом, почти с ревностью следил, как в руке Лейбеле стрекочет машинка, как он ловко орудует длинными, наподобие ящерицы, ножницами, привезенными лет пятнадцать тому назад из того же большого и загадочного города Парижа.

– Не спеши, – сказал Эфраим Клингман. – Когда реб Арон меня стрижет, он никогда не спешит.

И мне показалось, будто глаза моего первого учителя господина Дамского одобрительно моргнули. Я не сводил с хозяина глаз, растерянный и повзрослевший.

Когда Лейбеле кончил стричь владельца бензоколонки, мы подняли господина Дамского с пола и по витой лестнице понесли на второй этаж, как на небо.

– Горе мне! Горе мне! – запричитала жена господина Дамского, Рохэ, при виде мужа. Она была высокая, сухопарая, с усами, едва тронутыми сединой, и большой бородавкой, приютившейся в тени крючковатого носа и напоминавшей спелую ягоду клубники. – Что будет со мной? С парикмахерской? Арон! Арон! Почему ты молчишь? Почему?

Господин Дамский молчал. Молчали и мы.

– Даст Бог – поправится, – утешил Рохэ владелец местечковой бензоколонки.

– У Бога без моего Арона полно клиентов, – огрызнулась Рохэ, и Эфраим Клингман откланялся.

Я шел домой и думал о господине Дамском, о параличе, о Боге, у которого, как у парикмахера, полно клиентов, и на душе у меня было пусто, словно зимой в скворечнике. Я не испытывал ни радости, ни печали. Только жалость, как мышь, скреблась в грудной клетке. Я и сам толком не знал, чего и кого я жалел. Моего первого учителя? Себя? Усатую Рохэ? Или, может, всех вместе? Даже Бога, у которого, как у парикмахера, полно клиентов…

Всю дорогу у меня из головы не выходил взгляд застывшего на полу господина Дамского, полный скорбного изумления и испуга. Я вдруг представил себя таким же старым брадобреем, как он, представил, как стригу другую дремучую бороду другого владельца местечковой бензоколонки, как ни с того ни с сего роняю из рук машинку и падаю навсегда, навеки… Я с какой-то щемящей ясностью вспомнил всех мертвых, и прежде всего бабушку, окатившую меня с головы до ног страданием и болью из своего бездонного ушата.

Я шел домой и думал, кому теперь достанется парикмахерская? Ну конечно же не Лейбеле Паровознику. После смерти господина Дамского Рохэ ее закроет, продаст загаженные мухами и взглядами зеркала, протертые грузными мужскими задницами кожаные кресла и, может быть, даже знаменитую американскую бритву. Зачем Рохэ бритва? Усы она все равно не бреет. Бритву у нее вполне мог бы купить наш резник. Лучшего покупателя и не придумаешь.

В смерти господина Дамского я почему-то не сомневался, хотя его хитрые глаза по-прежнему были живы. Но глаза, как я слышал, дольше всего и живут. Недаром покойнику их закрывают. В прошлом году паралич разбил нашего местечкового ксендза – упал во время мессы и не встал. Уж если Бог своему верному слуге не помог подняться, то на что мог рассчитывать господин Дамский, служивший всю жизнь своей усатой Рохэ?

– Что случилось, Даниил? Почему сегодня так рано? – встретил меня дед.

Дед был плох. Он еле передвигался, почти не выходил из дому, с каждым днем все хуже видел.

– Господина Дамского разбил паралич, – сказал я.

– Слава Богу, – пробормотал дед. – Судьбе угодно, чтобы ты был часовщиком.

Я промолчал. Ну что ему ответишь? Разве скажешь правду про его слепоту, про его уши, заваленные глухотой, как подвал камнями.

– Я тебя отведу к Пакельчику. Он единственный часовой мастер, которому я могу тебя доверить, – прошамкал дед. – Мне уж, видно, не придется…

– А я не хочу быть часовщиком.

– Кем же ты, Даниил, хочешь быть?

– Хочу быть свободным.

Дед впился костлявыми пальцами в бороду и рассмеялся. Смех его рассыпался по комнате мелко и невнятно, как крупа из мешка, и в доме стало еще неуютней, чем прежде. Казалось, из комнаты, как из прохудившейся камеры, выпустили воздух, и над всем повис трупный запах резины.

– Свободе у нас в местечке никто не обучает. Таких учителей в целом свете нет.

– К Пакельчику я все равно не пойду.

– Подумай, пока не поздно.

Угрозы старика, намеки на его близкую смерть меня совсем не страшили. Я привык к ним, как к его шаркающей походке, к задушенному старостью смеху, к его слепоте и кашлю, долгому и надрывному, пугавшему среди ночи клопов за обоями и шастающих по дому мышей.

– Приходили из общины, – тихо сказал дед.

– Ну и что?

15
{"b":"239099","o":1}