Нелегко объяснить эти взгляды Зухейра Кямиля, исходя из хорошо известного всем образа его мыслей. Понять их можно только в свете обстоятельств его личной жизни. Он по-прежнему питал большую нежность к покинувшим его и поселившимся в Греции жене и дочери, кроме того, познал другую любовь — к Ниамат Ареф.
После июльского поражения, когда мы все пребывали в скорби и печали, ко мне как-то подошел мой сослуживец и сказал:
— Есть довольно странные новости, на этот раз не имеющие отношения к военным событиям.
— А в чем дело? — спросил я.
— Наша Камелия Захран затеяла с генеральным директором старую как мир игру.
Директорами у нас были теперь люди молодые, не то что раньше. Нашему генеральному директору было лет сорок, он был мужем и отцом семейства и имел — по крайней мере с этой стороны — хорошую репутацию.
— Быть может, это сплетни?
— А вдруг правда?!
— А как ты сам это объясняешь?
— Не знаю, может, любовь у них, и если так, то одна семья развалится, а на ее руинах возникнет новая. — Помолчав, он добавил: — А возможно, это старая игра на манер Шарары ан-Наххаля.
— Неужели приспособленчество нашего поколения передалось и молодежи?
— Соблазны теперь не менее сильны и притягательны.
— Мы дождемся все-таки, что приспособленчество будет в конце концов признано новой моралью как некое технологическое усовершенствование, — проворчал я сердито.
В разговоре на эту тему с доктором Азми Шакером я заметил:
— Ты незаурядный философ. Почему бы тебе не заняться изучением новой морали? Морали, соответствующей новому времени, рожденной новым обществом, а не старыми идеалами…
— Почему вдруг тебе в голову пришла такая мысль? — спросил он.
— Вспомни нашего друга доктора Кямиля Рамзи, — Возмущенный, ответил я. — Я знаю и других, кого можно считать образцом нравственности, их постигла та же печальная участь. Быть может, их мораль уже не пригодна для современного мира?!
Между тем слухи о Камелии и директоре распространялись. Они подтвердились после того, как она была переведена в юридический отдел. Однако семья директора не распалась и, значит, не возникла новая. А вот когда к нам в департамент был назначен Сабри Гадд, между ним и Камелией вспыхнула настоящая любовь. Правда, Сабри показался нам поначалу взбалмошным и легкомысленным, но он серьезно полюбил Камелию, хотя и был моложе ее на два года, и они официально объявили о своей помолвке. Лично я был рад такому счастливому финалу, который привел их обоих к созданию настоящей жизни и серьезной ответственности друг за друга, меняющей все существо человека. День ото дня крепнет моя вера в то, что нравственная чистота человека столько же зависит от окружения, сколько и от него самого, и что если мы хотим взрастить прекрасные цветы, то должны обеспечить им обилие света и свежего воздуха.
Махер Абд аль-Керим
Он был адъюнктом в университете, когда я поступил туда в 1930 году. Было ему между тридцатью и сорока годами, но он уже достиг больших высот в науке и имел незапятнанную репутацию. Я не знал другого преподавателя, который так же, как он, располагал бы к себе студентов своими моральными качествами, и прежде всего добродушием. Доктор Махер принадлежал к знатной семье, известной богатством и преданностью партии ватанистов. И сам он по семейной традиции числился среди сторонников этой партии, что, однако, не отражалось на нашей любви к нему. Да он никогда и не говорил о своих политических симпатиях. Он вообще не впадал в крайности, не высказывался ни о чем пристрастно или с осуждением. Он посвятил всего себя науке и добру. Помню, доктор Ибрагим Акль как-то говорил нам:
— Если бы все богачи были похожи на Махера Абд аль-Керима, я решил бы, что идеал человека — быть богатым!
Щедрость доктора Махера буквально пожирала его богатство. Он не отказывал ни одному нуждающемуся, причем делал добрые дела тайно, скрывая их как порок. Он был образцом великодушия и оставался таким во всем, в том числе и в научных и в политических — если его вынуждали спорить о политике — спорах. Казалось, черты его лица были способны выражать лишь задумчивость или приветливость. Он совершенно не мог сердиться, быть резким. Его старинный дворец в Мунире был местом встречи ученых и литераторов, однако двери его были всегда открыты также и для студентов, с которыми доктор Махер обращался как с равными. Со сколькими умными и учеными людьми я познакомился в салоне доктора Махера! Главной темой разговоров была культура в самом широком смысле. Политики касались редко. Но помню, еще в 1931 году Салем Габр (он тогда только что вернулся из поездки во Францию) затеял как-то разговор о классовых различиях.
— Некоторые слои французского общества, — сказал он, — презирают нас за то, что наш народ плохо живет.
— Это прискорбно, — с улыбкой заметил доктор Махер.
Доктор Ибрагим Акль, вступив в разговор, обратился к Салему Габру:
— Ты общался во Франции с радикальными кругами, которые, возможно, презирают и саму Францию. Но культура человека определяется не его материальным положением, а качествами его ума и сердца. Лично я считаю бедного индуса больше человеком, нежели Форда или Рокфеллера.
Салем Габр вспылил и обвинил Ибрагима Акля в реакционном идеализме и суфизме, который является, по словам Габра, главной причиной отсталости Востока.
Махер Абд аль-Керим придерживался иного мнения. Он утверждал, что ислам гарантирует людям полную социальную справедливость и что распространение образования ведет к той же цели, только другим путем.
Однажды после лекции он пригласил нас с Гаафаром Халилем к себе в Муниру. Мы застали его одного в гостиной.
— Сейчас придет молодая американка, изъявившая желание увидеться со мной, — сказал доктор Махер. — Я выбрал вас в качестве переводчиков нашей беседы.
Он не говорил по-английски и предпочел обратиться к нам, нежели к кому-то из своих коллег, чтоб понять причины этого странного визита. К вечеру пришла девушка — необыкновенно красивая блондинка лет двадцати. Поздоровавшись, попросила прощения за свою назойливость. Подали чай и сладости. Девушка рассказала, что приехала в Египет с группой молодежи и что ее мать поручила ей разыскать в Каире человека по имени Махер Абд аль-Керим, который учился в Сорбонне после мировой войны. Директор гостиницы, где она остановилась, сообщил ей адрес доктора и связался с ним по телефону. Из дальнейшей беседы нам стало ясно, что мать девушки училась вместе с доктором Махером в Сорбонне и была когда-то с ним дружна. Поездкой дочери в Египет она воспользовалась, чтобы передать ему привет. Разговор шел о добрых старых временах и о нынешней жизни двух давних друзей.
Когда мы вышли от доктора Махера, я сказал Гаафару Халилю:
— Видно, наш учитель уже в молодости обладал даром привлекать к себе людей.
— Привлекать к себе женщин, — хитро подмигнул Гаафар, — это совсем другое! — И убежденно заявил: — С его внешностью он мог бы играть первых любовников в кино!
Я процитировал строку Фараздака[91], которая обычно приходила мне на ум, когда я глядел на доктора Махера:
В смущении он потупляет взор и говорит всегда с улыбкой…
— Не могу представить себе, — продолжал я, — чтобы доктор Махер когда-нибудь утратил свое достоинство. Если для других достоинство что-то вроде одежды, то у него оно — плоть и кровь.
И действительно, в течение всей жизни доктора Махера его поведение было безупречным. Тут я считаю своим долгом упомянуть о слухах, ходивших о нем в тревожную пору политических покушений, после второй мировой войны. Говорили, что он якобы послал секретное письмо королю Фаруку, в котором предостерегал его о возможных последствиях охватившего молодежь недовольства, разъяснял его причины и предлагал меры по предотвращению опасности. Это был один из слухов. И по сей день я не перестаю сомневаться в его правдивости. Все это были только домыслы на почве сложной политической обстановки. Вафдисты распространяли версию о том, что доктор Махер предложил королю распустить партии и установить диктатуру, которая взяла бы курс на проведение реформ и воспитание молодежи в традиционном духе. Экстремисты из учеников Салема Габра утверждали, что это призыв к контрреволюции. Этот слух в свое время меня буквально ошеломил. Каково бы ни было содержание письма, я воспринял его как нарушение конституции и демократии. В душе моей возникло противоречие между преклонением, которое я испытывал перед доктором Махером, и ясной политической позицией, на которой я стоял. Однако у меня не хватило смелости заговорить на эту тему с самим доктором. Гаафар Халиль оказался смелее. Разговор состоялся, когда Гаафар пришел к учителю попрощаться перед отъездом в Соединенные Штаты. Я пришел с ним вместе. И тут мой друг выложил доктору все, что о нем говорили. Доктор Махер спокойно выслушал его, а потом спросил: