— Убийство из мести для женщины — это спонтанное деяние? — Воротов с тоской посмотрел на сводки, лежащие перед ним.
— По-разному бывает, — лаконично ответила Елена Николаевна, — все зависит от глубины нанесенной обиды.
— Спасибо.
— Не за что. Не хотелось бы, чтобы вы плохо думали обо ВСЕХ женщинах, Игорь Владимирович.
— Я постараюсь, — неопределенно пообещал Воротов.
Глава 9
Катя в ярости металась по квартире. Ну не черт побери же их всех, а? Ну не сволочизм ли? Куда все подевались, в Богу душу мать! Даже Нинки нет на месте. Нинки, которая всегда под рукой, — и той застать невозможно. Блин, что делать, к кому бежать, кому в ноги кидаться?
Катя в который раз безуспешно набирала номер Ларисиного телефона. В который раз плакалась автоответчику и срочно, слышишь, срочно просила перезвонить. Померанцева уже плотно забила пейджер Сафьянова своими мольбами немедленно, не откладывая, связаться с ней. Долгов, паскуда, тоже был в недосягаемости. Что делать, что же делать-то?
Подходил час шейпинга. Эти занятия Катя не пропускала никогда, это было святое. Один раз слабину дашь — и пошло-поехало: то одно неотложное дело будет возникать, то другое. Растолстеешь, как свинья. Нет, шейпинг и бассейн ни на что не менялись в Катерининой жизни, ни под каким видом. А теперь вот Катя от телефона отойти не может. Сидит как привязанная, ждет неизвестно чего. Тьфу ты, дьявол! Но сегодня, видать, придется даже шейпинг пропустить. Гори они все огнем, ясным пламенем. И неизвестно, что больше страшило, повергало в трепет в данный момент — вынужденный отказ от занятия своим телом или то, что плотно в последнее время окружало ее, продыху не давало, такую тоску навевало — хоть скули. И то и другое терпеть было совершенно противно померанцевской натуре и вызывало исступленное негодование женщины, привыкшей распоряжаться собой и своей судьбой исключительно и бесповоротно по собственному усмотрению.
Померанцева решительно подошла к бару, открыла его и выставила на стол кем-то принесенную огромную коробку конфет. «Нажрусь всем назло», — мстительно подумала Катя. Она опустилась в глубокое кресло, прикрыла глаза и, смакуя давно забытый вкус шоколада, попыталась расслабиться. Но тут же в голову полезли, как тараканы, всякие поганые мысли: «Броситься сейчас к Юре, клясться и божиться, что я ничего не знаю, что я ни сном ни духом… И что? Выслушает молча. А потом удавит как-нибудь втихоря. Что наводить-то на себя лишний раз? Зачем напоминать о себе? А может, он и безо всякого напоминания удавит. Просто от злости, что я жива, а Алевтины его нет уже». И Померанцева совершенно отчетливо увидела собственный некролог в газете. Свое красивое, значительное лицо в черной рамке. Словечки там разные, типа «Безвременно ушла талантливая актриса, незаурядная личность… Нам будет тебя не хватать, Катя, прощай…»
«К Лариске в ноги кинуться, покаяться во всем? А вдруг не простит? Простить-то, может, и простит. И будет делать вид, что все по-прежнему. Да не будет по-прежнему. Это — как с мужиком: ни за что нельзя сознаваться, что изменила. Вот пусть он даже тебя непосредственно под другим застукал. Стоять надо на своем: показалось тебе, дорогой, невинная я — хоть режь. Тогда у него хоть грамм сомнения, да заползет в сердце — может, подумает, правду говорит, ошибка вышла? А если будешь виниться, голову пеплом посыпать, так ему только противно от твоей измены станет. Вот и Лариска — не сумеет она перешагнуть. Разумом, может, и простит. Но на то они и чувства, что рациональными доводами их не подчинишь. Что же делать, что делать-то?»
Катя встала, переместилась на кухню, достала из холодильника масло и жирно намазала его на кусок печенья. «Да нет, — подумала, жуя, — глупости все это. Юра вон и денег обещал, сказал Лариске, денег даст на киношку мою. А потом, вообще я-то тут при чем? Мне-то уж с Алевтиной нечего было делить. И Лариске Ничего не скажу. Что она — дура? Раньше ничего понять не могла? А теперь и подавно не скажу». Однако эти успокоительные думы никак не успокоили. Только разве надежду вселили некоторую. Ну так известно же: она умирает последней, надежда.
Катерина вспомнила вдруг, как бродили они с Алевтиной по Риму. Поездка в славный древний город была, разумеется, Катиной инициативой. Катя два года назад снималась здесь. При этом у нее завелся приятный, необременительный роман, позволивший ей задержаться в Италии на пару месяцев. Катя зря времени не теряла: объездила всю страну и Рим исходила. И теперь показывала Алевтине то, что успела узнать и полюбить. Алевтина особенно не восторгалась ничем. Так — интересно ей было, конечно, но не более того. А уже через два дня, увидев очередные остатки какой-то древнеримской стены, и вовсе поморщилась:
— Опять рухлядь эта…
— Да ты представляешь, сколько этому всему лет?! — возмутилась Катерина.
— Ага, — вяло сказала Алевтина, — энергетика богатая. Только ее использовать никак нельзя. Воображение только будоражит, только мешает…
— И Колизей использовать нельзя? Мне-то хоть голову не дури, даже я чувствую, как он влияет, какие силы дает, что открывает-то, глубину какую жизни обнаруживает.
— Возможно, Катя, возможно, ты и права, — как-то странно взглянув, проговорила Алевтина, — только мне-то другое надобно. Попроще чего да побольше.
По пьяца дель Фьоре, площади Цветов, на которой в средние века сжигали ведьм, колдунов, а заодно сожгли и Джордано Бруно, Алевтина бродила долго, пристально всматриваясь в узкие дома, прилепленные друг к другу. Предложила посидеть в кафешке под зонтиками на мостовой. И все смотрела, смотрела на площадь, которая по утрам шумела базаром, а к вечеру превращалась в красочное шоу с использованием доступной средним векам светотехникой костров и хорошо срежиссированной звукоинженерией визгов и проклятий сжигаемых слуг дьявола.
— Вот это энергетика, понимаешь? — словно оправдываясь за свое равнодушие к прочим достопримечательностям Рима, сказала Алевтина. — У нас такого не переживешь, не почувствуешь. Не сжигали на Руси ведьм-то. Были, конечно, отдельные прецеденты, пытали, живьем закапывали в землю, ссылали-высылали. Но такого, как в Европе, чтобы миллионы огню предавали, — не наблюдалось.
— Если тебе жертв-крови хочется, — все еще дуясь за неоцененную древность, съехидничала тогда Катя, — то будет тебе известно, в Колизее первых христиан мучили. Дикими зверями терзали.
Алевтина усмехнулась.
— Христиан. Они вместе были, за общее дело погибали. А тут, представь себе, каждый в одиночку. Одному-то ой как страшно умирать-то, страховито, поверь мне.
Что-то жуткое появилось тогда в лице Алевтины, каким-то несуразно отчаянным светом вспыхнули глаза ее, приученная к прямизне спина сгорбилась, и долгое молчание повисло в воздухе, пока Померанцева не решилась его прервать, пытаясь увести тяжелый разговор в немудреную болтовню.
— Говорят, — улыбнулась лукаво, — что это все из-за католического целибата происходило, из-за безбрачия их. Противоестественное половое воздержание к добру не приводит.
Алевтина подняла на Катю свои печальные глаза и машинально кивнула. Потом, словно очнувшись, сосредоточилась:
— Возможно, так и было дело. А может, и по-другому. У нас-то наказывали за конкретно причиненный вред, а не за сам факт занятий ведьмовством. Впрочем, какая теперь разница?
Предчувствовала она? Знала? Не зря же толпами к ней страждущие шли. Что-то да умела рассмотреть в будущем, чем-то ведь и помогала. Впрочем, на Алевтину вообще часто накатывало этакое многозначительное молчание. И Катя понимала — непритворное, настоящее.
Померанцева вспомнила, как Алевтина, Лариса и она, Катя, любили когда-то сиживать втроем на дачной Алевтининой терраске, рассказывать друг другу истории, всамделишные, непридуманные, но похожие на мелодраматические сюжеты. И всякий раз дивились все вместе: какая же это диковинная штука, жизнь, какие коленца выкидывает, что умудряется изобразить, как завернуть — сроду самим такого не измыслить. Счастливое было время! Как нежно, ласково они относились тогда друг к другу, как заботливо, трепетно. Как весело им было втроем. Как надежно. До сих пор Катя не могла взять в толк, отчего нарушилась та связь, как такое могло сотвориться? Тогда ведь и мужиков-то у них путных ни у кого на примете не было. Понятно, если бы из-за мужиков перессорились, переругались. Да и не ругались они. А так, исподволь, постепенно что-то стало накатывать, раздражение какое-то. Может, если бы тогда отдохнули друг от друга, перевели бы дух врозь — все вернулось бы, прежнее, хорошее. Но они не могли расстаться. Их тогда еще больше стало тянуть друг к другу, словно сила какая-то заставляла, не отпускала, не давала ни на минуту освободиться. Эх, знать бы, где упасть, не то что соломки — не поленился бы и перину пуховую по перышку натаскать!