— Ну, а ребята? Ребята что? — перебиваю я.
— А дурни какие-то попались… Съели по одной и сидят, вроде уже наелись… Мне бы довелось, так я… Но зато, когда барыня к нам подошла, началась потеха! Как набросились они на те щиколады в драку — кто больше в карманы напихает…
— Вот бы нам к сладкой барыне сходить! — сказал я мечтательно.
Борис захохотал и чуть, в крапиву не свалился.
— Да ты на себя сначала посмотри! — хохотал он. — Гость какой выискался! Штаны у него плисовые, пояс с золотым набором…
Остальную одежду Борис описывать не стал по той причине, что на мне, кроме холщовых домотканых штанов, подпоясанных обрывком верёвки, больше ничего не было.
— А руки, ноги-то! Одни цыпки… Отруби да собакам брось, есть не станут! А он туда же, к барыне в гости, щиколады есть…
— Сам же говоришь, что у неё ребята были…
— О! Ребята! Такие, как мы, что ли? Попов Лёшка, дьяконов Сашка, Колька да Серёжка лавочниковы и ещё аптекаря сын… Вот какие ребята к ней ходят. А ты носом не вышел! — крикнул Борис, дёрнул меня за нос и перемахнул через плетень.
— Всё равно пойду к ней! — крикнул я ему вслед.
На другой день я утащил свою единственную ситцевую рубашку и отправился в верхнюю часть станицы, за речку. Там жили все наши станичные богатеи. По дороге я часа полтора мыл на речке руки и ноги, даже песком их тёр, но отмыть цыпки было невозможно. Так ноги и остались в цыпках и мелких трещинках, забитых грязью. Ещё шагов за сто от барыниного дома нос мой учуял такие необыкновенные запахи, что в животе появились колики. Я припустил бегом и припал к первой же щёлке в заборе.
Борис не наврал. Всё было так, как он вчера описывал. И стол под тутовником, и печка с тазом, и ребята за столом, а барыня…
— Ты чей? — раздалось вдруг у меня над ухом.
В нашей станице, если тебе задавали такой вопрос на чужом краю, означало только одно — быть тебе битому. Но тогда я не обратил никакого внимания на это и, не оборачиваясь, ответил:
— Ничейкин, вот чей!..
И тут же за это поплатился: чьи-то сильные руки схватили мою голову и так притиснули меня носом к забору, что я свету не взвидел.
— Пусти! — заорал я.
Но тут случилось совсем страшное: гнилая доска лопнула, обломилась, и я полетел в пролом, прямо под ноги барыне. Барыня закричала дурным голосом, из-под стола на меня бросилось рыжее чудовище с оскаленной пастью. Затрещала моя рубаха…
Барыня отогнала собаку и начала расспрашивать, чей я, зачем попал на этот край. Я честно во всём сознался. Тогда она зацепила меня своим костлявым пальцем за подбородок, долго рассматривала моё лицо и сказала:
— Мужик, а похож на моего Александра… Теперь-то сын уже офицер… Садись!
Так я очутился за волшебным столом, рядом с чистенькими ребятами. Впрочем, они сразу от меня отодвинулись, за исключением Лёньки, сына аптекаря. Тот даже подмигнул мне: не теряйся, дескать.
Потом на столе появился противень с конфетами, и барыня сказала мне: «Ешь». И я ел… Первый раз в жизни ел шоколадные конфеты, ел полным ртом, как печёную тыкву, как галушки, как простую картошку. Сначала рот мне обжигала сладость, потом вкус притупился, но я всё ел…
— Легче ты… Плохо будет… — шепнул мне Лёнька.
Когда барыня пошла зачем-то в дом, ребята бросились рассовывать конфеты по карманам. Лёнька крикнул мне: «Не зевай!» Но пока я понял, что надо делать, на противне осталось только две колбаски. Я засунул их в карман.
Барыня вернулась и протянула мне детскую матроску и новые шерстяные штанишки.
— Можешь приходить, — сказала она, выпроваживая нас за калитку.
Бориса я встретил в начале нашего переулка и молча сунул ему под нос конфету. У него глаза стали круглыми, как пятаки.
— Откуси, — сказал я великодушно. — Только из моих рук…
Борис откусил и зажмурился от удовольствия.
— Ладно… Бери всю. Я вон как налопался…
Но Борис не стал есть конфету: он решил поделить её на всех Белобрысов. Ножом он аккуратно разрезал её на семь кусочков, раздал братишкам и сестрёнкам, взял себе один, а последний протянул матери. Но она не взяла.
— Нет, сынок… Не буду я пробовать, — сказала она. — Горькие они, эти конфеты…
— Что ты, маманя! Сладкие-пресладкие, — начали уверять ребята.
— Нет. Горькие они… На слезах наших вдовьих они замешаны, потом нашим пропитаны… Кормильцы наши кровушку свою пролили, а она с вдов их да сирот последнюю рубашку снимает. Землицу, кормилицу, под себя загребает, по миру пускает с сумой…
Борисова мать говорила всё громче и громче, стиснув худые кулаки. Я смотрел на её чёрные губы, на впалые щёки, и мне становилось нестерпимо страшно…
— …Сынок её Алексашка понаграбил денег в Питере около дворца царёва, а она на те деньги народ в гроб загоняет да щиколады себе варит. Будь она проклята! Чтоб ей слезами нашими захлебнуться!.. Отольются ей наши слёзы… Отольются!
Я выскочил из хаты и бросился бежать. Остановился я только у перелаза через наш плетень. В голове у меня стучало, точно в кузне, к горлу подкатывалась тошнота. В руке я зажимал конфету. От её запаха мне стало совсем плохо.
— Горькие они! Горькие! — закричал я, как Борисова мать, закрыл глаза и швырнул конфету так, чтобы уже не найти. Следом за ней швырнул и свёрток с матроской и штанами.
Наутро я метался в горячке — барское угощение не прошло даром. Говорили, что в бреду я кричал:
— Врёшь! Врёшь, старая ведьма! Не похож я на твоего Алексашку-кровопийцу…
Сашкина земля
Пятый день ходили люди толпой за председателем ревкома и землемером по станичным полям. Свершалось революционное дело: земля, которой испокон веков на Кубани владели только казаки, теперь делилась на всех поровну — по количеству едоков.
Ходил в толпе и Сашка, сын почтового конюха. Он то и дело перевязывал узлы на верёвках, которыми были привязаны к ногам отцовские башмаки: размокший от дождей чернозём норовил сорвать их.
— Дождались светлого праздничка, смилостивился господь бог над нами… — истово крестясь, восторженно шептал дед Сивоусенко, Сашкин сосед.
— Держи, дед, карман шире, — подтрунивал над ним кузнец Симанюк. — Смилостивился бы он, кабы мы его вместе с царём да буржуями за бороду не схватили… А молитве я тебя новой научу. Слушай:
Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построим:
Кто был ничем, тот станет всем!
Сашка перестал возиться с верёвками и подхватил припев.
— А, чтоб тебя! — отмахнулся дед. — И он уже по-новому поёт… Ну и времена!..
Ворчал дед Сивоусенко, но по глазам его Сашка видел, что по сердцу старику новые времена.
Техника раздела земли была несложная. Кто-нибудь запускал руку в мешок, вытаскивал скатанный в трубочку жребий и выкликал:
— Иваненко!
Председатель ревкома смотрел в список и объявлял:
— У Иваненко Макара Петровича четыре едока…
И вот Иваненко брался за конец стальной рулетки и шёл за землемером по своей земле, отмерять надел. И сердце от волнения колотилось у Иваненко так, что стальная лента вздрагивала.
За пять дней исходил Сашка не один десяток вёрст. Разделили Макруху и Дальние Грушки, нарезали земли на низах, а Сашкин жребий всё не попадался.
— Не было? — спрашивал вечерами отец.
— Не было… — отвечал Сашка и вздыхал. — Да чего ты, папаня, боишься? Если наш жребий останется в мешке даже до самого последнего отмера, всё равно будет… Это тебе не старый режим!