Так думала Анка, глядя на золотой осенний лист, цветом своим напоминавший ей волосы подруги, и глубокая жалость, как облако, закрыла ее утреннюю ясную радость.
Однако знакомый поворот на широкой улице вскоре вернул Анке ее прежнее состояние.
Она остановилась перед школой.
Вот ворота с двумя каменными столбами, вот двор, на котором за лето, пока не топтали его детские ноги, успела вырасти трава — и она уже пожелтела. А вот и школа.
Мать была права.
Как зеленый, милый берег детства, глянул на нее из глубины двора высокий дом с большими окнами. В нем стоял шум, подобный отдаленному звону лесных вершин, когда по ним проходит ветер. Это были крики множества детских голосов.
Анка не спешила войти.
Только сейчас за многие годы она внимательно посмотрела на этот дом, который столько лет был для нее заветной гаванью, откуда собиралась она отплыть в далекие края.
Маленькой девочкой взбежала она на его каменное крыльцо и вошла в его коридоры, где тогда еще пахло известью и свежим деревом, потому что школа была новая и построена ровно девять лет назад, в тот самый год, когда впервые мать привела за руку Анку к ее дверям.
Но Анка никогда не думала об этом. И только сейчас, вспомнив вдруг, она еще раз окинула пристальным взором светлые окна школы, глядевшие на восток, на запад и на юг, где было так много солнца. Она посмотрела на ее стены, на камни, из которых они были сложены, на полотнища лозунгов, прибитых над ее крыльцом.
Камень, пожалуй, был слишком темен и даже строг на вид — из простого камня были сложены ее крепкие стены, и суровостью, казалось, была крепка душа их строителя.
Но зато какая светлая была школа внутри! И в углу двора, где теперь стояли маленькие девочки, в первый раз пришедшие в школу, росли молодые липы. Они еще не успели облететь, и красноватые, почти алые листья их осеняли темный камень.
Кто посадил эти липы? Чья душа подумала об этих маленьких девочках, что сейчас стоят под их легкой тенью? Неужели душа того же самого сурового строителя?
И, обернувшись назад, Анка увидела протянутый над шумной улицей и чуть колеблемый утренним ветром знак.
Он был из железа, и белой краской было написано на нем: «Тихий ход. Осторожно! Школа!»
И все машины, с резиновым шумом пробегающие мимо по этой улице, убавляли ход, и водители их и те, кто сидел в машинах — были ли то женщины или мужчины, юные девушки или старики, — зорко глядели по сторонам и, кто знает, может быть, в это мгновение вспоминали и свою школу и свое собственное, уже далекое детство, его резвость, его неосторожный бег…
А кто подумал об этом? Кто повесил этот знак — знак величайшей нежности, заставив каждого прохожего подумать об ее, Анкиной, школе и об ее, Анкиной, жизни?
Неужели все тот же суровый строитель?
Пусть знак этот сделан из железа. Что из того! И железо может быть нежным, как бывает оно справедливым.
Народ! Суровый и нежный строитель! Разве не железом победил он сильнейшего в мире врага, сражаясь за ее, Анкино, счастье?!
Все эти мысли, возникшие перед Анкой внезапно, без зова, как бы прилетевшие к ней на крыльях, растрогали ее еще больше, чем это золотое утро, одарившее ее такой радостью, такой силой, такими надеждами и намерениями.
И она взбежала на крыльцо своей школы, готовая все любить и делать все, как надо.
II
Как надо встретить подругу, когда ты не видела ее уже более ста дней, когда ты была в лесу на работе, а она оставалась в городе?
Как надо встретить других своих подруг, не лучших и не худших в классе, где все для тебя новое — и стены, и парты, и классная доска, и дверь, через которую, может быть, войдут в их новую семью иные, новые волнения?
Решив все делать, как надо, Анка, однако, прежде всего огорчилась: Гали не было в классе, она еще не приходила.
Потом Анка забыла, что надо делать, и, визжа, как маленькая, носилась по своему новому классу, веселыми криками встречая подруг. И одних она целовала и обнимала, других целовала только, а третьим просто подавала свою смуглую, худенькую и затвердевшую на работе в лесу ладонь.
Потом, бросившись со всех ног между парт, она выбрала место для Гали и рядом с ней для себя, так как она умела думать о друге и тогда, когда его не было у нее на глазах.
Это место было не очень близко к столу учителя и не очень далеко, то самое место, на котором так удобно бывает во время скучного урока, согнувшись в три погибели, передать записочку назад, или пошептаться, или даже подсказать решение трудной задачи подруге, стоящей у доски.
Ни единый из этих школьных грехов не был чужд сердцу Анки, ибо она была обыкновенная девочка, которую и в толпе было бы трудно отличить от других, как трудно отличить в молодой березовой рощице то самое деревцо, на которое издали случайно падает взгляд и которое одно, благодаря игре света и листьев, делает всю рощицу такой чистой и юной, такой привлекательной, что невольно заставляет приблизиться к ней с улыбкой в сердце.
Анка с размаху села на скамью и громко крикнула:
— Стоп! Это место для Гали. Никого не пущу! Вы же знаете, что Галя любит сидеть в самом центре. А я всегда с ней рядом! Вы это знаете или нет?
Все это знали. И так как многие любили Галю — хотя, может быть, и не так, как Анка, но уважали ее все, — то никто с Анкой и не спорил.
Лучшего места для Гали нельзя было в классе найти.
Но самой Гали по-прежнему не было.
До звонка оставалось уже немного. Это начинало Анку тревожить.
Зря она вчера вечером не зашла к Гале. Она была бы теперь спокойна. Но все было некогда, и каждый раз, когда открывались двери класса, Анка живо поворачивала голову.
Но входила не Галя. Входили в эту дверь другие девочки.
Вошла Беляева Нина — девочка с длинным белым умным лицом, с двумя толстыми черными косами. Движения у нее были спокойны. Она всегда училась хорошо.
Вошла, в очках, стриженая, с пухлыми щеками, Вера Сизова, всегда нездоровая на вид и, несмотря на это, полная пустой энергии и суеты.
Она сказала:
— Приветствую вас, девочки!
Ее слишком тонкий голос против воли вызвал у Анки легкое раздражение.
Вошла девочка по фамилии Берман, с русыми косами, с деревенским робким лицом.
Вошли другие…
И хотя город, где училась Анка, стоял далеко в глубине страны и враг не доходил до него — только дважды налетали по ночам его самолеты, да и это было так давно, что у всех исчезли из памяти даже воспоминания о страхе; хотя величественный шум побед родного народа, как шум океана, уже омывал всю вселенную, но все-таки с каждой девочкой, что отворяла высокую дверь своей школы, входила в класс война в своем разном обличии, в своих разных подробностях.
Как мало стало портфелей, в которых раньше носили свои книги школьницы! У многих в руках были полевые сумки с ремешками, с железными кольцами, подаренные братьями или отцами, — сумки, которые, может быть, служили им на полях сражения.
Солдатское слово «точно» поминутно слетало с нежных девических губ. И многие девочки пришли в сапогах. Тут были маленькие сапоги, сшитые красиво, по ноге, из тонкой и мягкой кожи. Были более грубые, но все же ладные. Были сделанные и не по мерке, большие, сшитые из ноздреватой керзы.
А Берман пришла в босоножках на деревянной подошве. У нее не было никаких сапог, ни туфель. Она приехала в этот край издалека. Она прошла, громко стуча по классу своими деревянными подошвами, и села на самой последней парте, у стены. Робкое лицо ее, с которого не сошли еще веснушки, и тихий взор ее серых глаз были печальны. Недавно у нее убили двух братьев. Но и сквозь печаль из ее глаз с неудержимым любопытством глядела юность на мир.
И Вера Сизова принесла в класс совершенно удивительную вещь — стеклянную ручку, сделанную в форме птичьего пера, сквозь которую можно было смотреть на солнце. Она казалась такой хрупкой, что ею страшно было писать. Но Вера говорила, что если эту ручку ударить даже о камень, то и тогда она не разобьется, что такое же точно стекло вставлено в фонарь боевого самолета, на котором летает брат. Он подарил ей эту ручку. И сквозь это волшебное стекло следит он в небе врага, и лучше стали защищает оно его со всех сторон. Даже осколки зенитных снарядов не оставляют на нем никакого следа, только слегка белеет, будто покрывается снегом, его прозрачная поверхность.