Из блаженного состояния его вывел шум, который нельзя было отнести к разряду деревенских. Лоик подполз по-пластунски к краю балки и наклонился вниз. Под ним были крыши построек, ближе всего была крыша сарая, сквозь зарешеченные окна которого он заметил две переплетенные тени, два человеческих силуэта, в которых он быстро узнал Люс и Мориса. Тот, очевидно, превозмог чувство боли, а Люс – свой страх, и, пользуясь беспомощным состоянием бедняги Брюно, они пришли сюда, чтобы воплотить в жизнь свою мечту – то настоящее желание, которое охватило их обоих. Лоик многого не видел, да и не пытался увидеть со своего наблюдательного пункта, потому что последние лучи заходящего солнца, вспыхивая на сарае, освещали временами красно-золотистые тела, а отсвет гас в сене. Хотя он не много увидел, зато услышал голос любви, которым говорила Люс, уверенный голос, в котором не было и тени стыда, голос женщины, отдающейся своей страсти с неожиданным порывом и решимостью. Раньше Люс представлялась ему робкой, а может быть, холодной, во всяком случае, почти не предназначенной для любви. Теперь же он понял, что сильно ошибался.
На самом же деле он не ошибался, как и Диана, хотя этот голос удивил бы и ее. Уже давно Люс так не кричала и не получала такого удовольствия. Она принадлежала к числу тех редких женщин, которые хотят, чтобы во время любовных игр на них не обращали никакого внимания, которые ненавидят заботу или предусмотрительность со стороны мужчины и получают удовольствие, лишь когда партнер заботится только о себе. Им подходит любой гусар, а утонченный мужчина им не нужен, с опытными любовниками они стесняются и застывают, только с грубыми – испытывают наслаждение. Это-то и увидел в ней ее муж, поэтому он и женился на ней: привыкнув и почувствовав вкус к субреткам, он нашел в Люс одну из редких светских женщин, которую можно, не теряя времени, быстро довести до оргазма. Однажды она надоела ему, как надоедали все остальные женщины. Тогда Люс отдалась внимательным парижским любовникам, которые слишком заботились о том, чтобы она испытала наслаждение, поэтому-то она и не достигала его.
Крестьянин Морис придерживался старых взглядов: девушки должны кувыркаться в сене ради его удовольствия. Некоторые привыкали к этому в большей степени, другие – в меньшей, но он об этом и не думал. Он отдавал им свою мужественность, свою силу, но никогда – свои старание или умение. Он делал все, чтобы достичь удовольствия – а оно было большим, – и хорошо, если одновременно это нравилось и женщине, на прочие мелочи он не обращал внимания.
Но это не всегда нравилось женщинам. Поэтому явный экстаз Люс удивил его, даже некоторым образом очаровал; шлюхи, которым он платил, только едва делали вид, что им хорошо, а девушки, которых он покорял, в области сексуальных отношений не были такими альтруистками и были более ортодоксальны, чем Люс. Та же при виде красивого парня, склонившегося в возбуждении и орудующего в ней, потеряла голову. Это заставило ее чудесным образом забыть Брюно, который, несмотря на свою грубость, постоянно думая о своей карьере или о своем ремесле, а главное, о том, что он потом попросит за удовольствие, никогда не переставал спрашивать в самый неподходящий момент: «Скажи мне, что ты хочешь», «Тебе так нравится?» – и так далее. Эти фразы возвращали ее к себе самой, отвлекали от него и страшно раздражали. Короче говоря, эгоистичное, грубое наслаждение, которое раньше Морис переживал в одиночестве, потрясло ее, и он услышал стон, который не доводилось услышать ни одному из ее мужчин.
Слава богу, наступил тот момент, когда сначала дикие птицы, испуганные наступающей темнотой, а следом куры и утки начали громко кричать. Какая проза! Стоны любовников заглушило квохтанье, кряканье, кукареканье и другие звуки, выражавшие чувства обитателей птичьего двора. Затем скромно и проникновенно вступили более низкими голосами свиньи, ослы и коровы; целомудрие животных словно выразилось в этом концерте, скрывшем происходящее: это напоминало хоры в русских операх, прячущие от статистов ужас и жестокость основного действия. Только Лоик, находясь ближе к любовникам, чем к птичьему двору, имел удовольствие слышать эти восхитительные возгласы. Они не смутили его, но сначала ошеломили, а затем привели в благостное расположение духа. Потому что он очень симпатизировал Люс: в его среде некоторым проницательным мужчинам случалось любить и жалеть красивых и глупых женщин, к которым они не испытывали влечения.
А солнце тем временем садилось. Оно исчезало за горизонтом, на самом краю этой долины, такой бесконечной и такой ровной, что, глядя на нее, невольно хотелось думать об округлости Земли. Ведь если она так велика, то где-нибудь, очень далеко отсюда, она обязательно должна была наклониться, изогнуться. Иначе на своей прямой траектории она могла бы столкнуться с чем-нибудь, например с облаком или даже с самим Солнцем. Было совершенно очевидно, что Земля закруглялась, следуя законам Галилея. Солнце тихо затухало, час за часом, минута за минутой, не торопясь, сначала оно погрузилось по пояс, затем по плечи; а затем чья-то невидимая рука нетерпеливо и резко дернула его вниз, ускорив его падение, и солнце растворилось в розовом, купол его уменьшался и чернел. Красный отсвет временами исходил еще от этой лысой, постепенно черневшей головы. Голова, казалось, снова трагично поникла, торжествуя победу или оплакивая поражение, бросила взгляд на землю, затем неподвижно застыла, слилась с горизонтом и исчезла. Птицы смолкли, на землю навалился вечер; и вся земля открылась Лоику Лермиту, лежащему на боку после честно отработанного дня, как в стихотворении Виктора Гюго. Он учил это длинное стихотворение в школе, однажды даже рассказал его целиком своей потрясенной семье, но это было так давно. А сейчас, в начале второй войны, когда ему уже стукнуло пятьдесят, Лоик Лермит вспомнил только первые строчки: «Лег Вооз[11] в изнеможении от усталости…»
Когда он вернулся в дом, помедлив минут десять – потому что не хотел, чтобы любовники пришли последними, – то увидел, что все семейство собралось за столом, посередине которого стояла дымящаяся супница, над ней возвышалась Мемлинг с половником в руках, а Люс, Диана и Морис с трепетом смотрели на нее: все умирали от голода, включая и Лоика. Тем не менее он не спеша уселся рядом с Дианой и с внутренним облегчением увидел рядом со своей тарелкой большой кусок хлеба.
– Кому налить первым – работникам или больному? – спросила Арлет, опуская в суп половник. Она зачерпнула изрядное количество лука, картофеля, моркови, затем громадный кусок сала и осторожно положила все это в тарелку Лоика, который испытал чувство удовлетворения и удивился этому чувству. Затем с той же щедростью она налила своему сыну, Люс и Диане, затем самой себе; каждый воспринял свою порцию как похвальный лист за работу: опущенные долу глаза, румянец смущения на щеках, заметил про себя Лоик (без сомнения, он был единственным из своей группы, кто сохранил некоторую свободу). Голод и восторг при виде еды на какое-то время лишили его способности замечать что-либо, и, только расправившись с содержимым своей тарелки, он обратил внимание, что сидящие рядом друг с другом Люс и Морис выглядели по-новому. Счастье внезапно смягчило их, подернуло патиной, озарило изнутри, и они беспрестанно делали усилия, чтобы не коснуться друг друга, – и эти усилия в глазах Лоика свидетельствовали о большем, чем любая фамильярность или вольности любовников, афиширующих свои отношения.
Морис шутил, сощурив глаза от смеха и от недавнего удовольствия. Люс ничего не говорила, но улыбалась сказанному им, не глядя на него, при этом у нее было снисходительное и достойное выражение лица, а ведь еще недавно она была неловкой, взволнованной женщиной. Она настолько изменилась, что Диана время от времени бросала на нее подозрительные взгляды. Но, конечно, она и не представляла себе всей правды. Визит к больному оставил ее несолоно хлебавши, и это злило ее. Диана наклонилась к Лоику, затем, передумав, обратилась прямо к хозяйке дома: