К концу веревки привязано железное кольцо. На этом кольце качалась когда-то его зыбка. Веревку и кольцо обсели задумчивые тараканы. Вон один, жирный, сорвался и — шлёп на пол.
«Черти, не дают вспомнить, — злится Степка на тараканов. — „Га“, „га“, „га“… И какое оно из себя, это „га“? Пес его знает. Спросить бы кого. Платошу? Дома нет ее по неделям, по людям ходит она».
Думал, думал так Степка и вдруг клюнул носом раз, другой… Покачался над столом и уронил голову на локоть.
Не успел он глаза завести, а в голову уж всякое полезло. Показалось ему, что он бежит голый по слободке, а спина у него вся, до самого затылка, разрисована пушками и ядрами, желтыми и синими, крест-накрест, как на бляшке дедушкиного ремня.
А на улице пасха не пасха, только народу полным полно. И все смотрят на него, жалеют его. И дедушку в голос ругают: «Эх, старый лешак, как он спину-то расписал внучку!» Только Юрка Чик-Брик тычет в него, в Степку, пальцем и гогочет: «Га-га, смотрите, смотрите, вот она зебра, которую в балагане грек показывал. Палкой ее, палкой! Га-га!» А Куцый Гаврик бежит за Юркой и гудит:
Как у Степки у волка
Искалечены бока.
Его били, колотили,
Еле жива отпустили…
Продремал Степка минутку-другую. Дернул головой, глаза протер. Ни народа, ни Куцего Гаврика. Шмель залетел в горницу, бьется о стекло, гудит, назад хочет вылететь. Это шмель и гудел, а Степке показалось — Гаврик. Жарко. Котята — Борька и Ксюшка — забрались на дедушкины зимние полати между печью и стенкой, дышат там открытыми ртами и острыми язычками губы облизывают. Их тоже разморило. Мать все стирает, все качается над корытом, чавкает бельем. Кофта на ней пропотела насквозь, облепила ее согнутую спину.
Очухался Степка. Ой, да когда же на улицу? Полдня как не бывало.
Он откинул голову к потолку и, будто увидев в его закопченных балках круглое, желтое солнце, прошептал: «Ведь солнце уже посредине неба».
И вдруг, не думая, не размышляя, одним махом бросился от стола к окну, руками вперед — как в воду бросаются. Мелькнул мимо Васены стриженый затылок, звякнули створки окна, — она и разогнуться не успела, а Степкины ладони уже зарылись в горячий песок завалинки. Миг один — и быть бы ему на улице. Но Васена опомнилась, кинулась к окну и схватила Степку за ноги. Как клещами впилась, нипочем не вырваться. Пропало все.
А Васена втянула Степку в окно и сдернула его на пол. Он стоял перед ней красный, в разорванной рубахе, с расцарапанными руками. На его коричневых плечах сквозь дыры рубахи Васена увидела синие и желтые полосы: это дедушкин солдатский ремень поработал.
«Зря старик увечит, без ума бьет ребенка», — с сердцем подумала Васена про деда.
И, поправляя на Степке задравшуюся штанину, спросила его, не поднимая головы:
— Что… шмеля хотел поймать?
— Нет, убежать хотел! — басом ответил Степка и рванулся к скамейке.
И после этого они долго молчали, изредка только взглядывая один на другого.
Васена торопилась достирать белье и пойти проведать хохлатенькую курочку. А Степка, злющий-презлющий, уперся руками в стол и, набычив голову, смотрел на мелькающие локти матери и ждал, когда она уйдет из горницы.
Теперь уж он не думал об изменниках-товарищах, теперь все мысли его около нее вертелись: «Чертячка. Не пускает. С деда фасон берет. Дерется. И тот тоже повадился: только через порог — и сразу: „Бегал на речку? Купался?“ И драться. И все норовит бляшкой по заду попасть, лешак старый».
Степка хорошо эту бляшку знает: кругловатая такая, края острые, посредине выдавлены крест-накрест пушка и ядро.
Степка потрогал синяки На спине и сразу выпрямился: ой, саднит!
Васена повернулась лицом к Степке.
— Не ушибся?
— Нет.
— А почему спиной дергаешь?
— Так.
Он отвечает матери нехотя, хмуро. А про себя думает: «Мириться хочет, хвостиком вертит».
Угадал Степка. И вправду хочется Васене на мировую пойти. Жалко ей сына.
— Ты, Степаша, — говорит она, — не хорохорься на мать.
Она стоит перед ним — большая, нескладная. И руки у нее большие, шершавые. И в плечах широкая, здоровая. Степка смотрит на мать с удивлением. Ведь сладила, втащила за ноги. Эдакая, чего доброго, и мужика взрослого одолеет.
И мать смотрит на сына. В работе да в заботе и не заметила, как подрос парнишка. Эка вымахал какой!
— Ты уже не маленький, Степа, — говорит она. — Должен понимать. Не знаешь, что ли, мор идет. Кругом горе, болезни. И без твоего озорства много здесь накопилось, — показала она на сердце. — Сюда подошло… — И она провела пальцем поперек горла.
А Степка знай свое долбит:
— Ты думаешь, если ты меня в окно втащила, так я не слажу с тобой? Слажу. Только связываться не хочу: мать ты. Вот и поддаешься тебе. Ну скажи, кто у нас на Безродной выходит на меня один на один?
— Да я-то почем знаю! Ну, Фролка брыкалихин, — отвечает Васена, чтобы отвязаться.
— Фролка не считается — у Фролки кулаки сразу на троих заговорены[4] бабка Сахариха ему заговорила. Ты другого скажи, кто на меня выходит.
Васена глядит на Степкин петушиный вихор, на его бурое от ветра и солнца костистое лицо и думает свое:
— «Что как захватит и меня болезнь — и помру? А деду и без того долго ли жить? Что с парнишкой будет?..» — и говорит наугад:
— Значит, Куцый Гаврик выходит.
— Ку-уцый, Га-аврик! Вот и села. Куцый вовсе с Выскочек, а ты скажи, кто на Безродной, кроме Фролки? Нет, ты не молчи, а сказывай!
— Да отстань ты! — крикнула Васена. — Никто! Ты самый сильный!
И круто повернулась от Степки к своему корыту.
Степка посмотрел ей вслед.
Ну вот, опять рассердилась и разговаривать больше не хочет.
Степка обвел глазами горницу. Та же лавка, те же одурелые мухи, те же намозолившие глаза дамы и кавалеры на занавесках, то же корыто и голые локти матери. Качается и качается мать над своим корытом. А Степке больше и думать не о чем, и смотреть не на что. Хоть на стенку лезь.
Степка сорвался с лавки и подошел к матери:
— Ну?
— Чего ну? Не запряг, так и не нукай.
Степка шепотом чертыхнулся, а вслух сказал:
— Да ну, скоро, что ли?
— Вот сполосну — и все. Да тебе-то что за радость? Все равно в горнице будешь сидеть.
Степка заглянул сбоку: вправду ли полощет? Верно, полощет. И торопится.
— А синить будешь?
— Не буду. Синьки нет.
«И синить не будет. Сейчас уйдет», — подумал он. И от радости чуть было не засвистал. Сунул уже два пальца в рот, но оглянулся на мать и выдернул пальцы изо рта.
А она, наскоро сполоснув белье, подтирала уже пол. Потом достала из печурки крылышко и, заметая им шесток, сказала Степке:
— Так ты слышишь, Степан? Я к курице иду. Ты смотри у меня. Сиди. Не вздумай опять убежать. А то узнаешь, чем крапива пахнет. Я с тобой цацкаться не буду.
— Да иди, без твоей крапивы посижу. Что ли, я маленький, не понимаю! — бормочет Степка. А сам лицо от матери в сторону воротит. Знает: у него на лице все видно. Вот и сейчас — говорит и чувствует: в ушах шумит, лицу жарко, — значит, покраснел.
Ушла Васена. Выдернула заткнутый за пояс подол юбки, вытерла об него мокрые руки, и ушла.
Степка впился глазами в рваную рогожку двери: кабы опять не вернулась! И уши наставил: что там на дворе? Слышит, как мать кому-то рассказывает: «Думала — выживет. Да нет, сейчас взяла ее на руки, а она головку свесила, веки завела и не дышит…»
Вдвое обрадовался:
«Ага! Померла курица. Теперь шабры[5] набегут, начнутся тары-бары, охи-вздохи. Когда она еще в горницу вернется!»
Степка в последний раз оглянулся на дверь, засмеялся, толкнул головой створку окна и тем же манером, руками вперед, выбросился на песок.