Бредов отвезет меня на станцию и устроит в поезд. Быть может, я не вернусь в лазарет. Шуренок! Ты мне, как любимая сестра, я никогда тебя не забуду. Напишу тебе, и мы еще будем вместе. Прошу тебя, передай Мише, что я ни в чем перед ним не провинилась, всегда буду его помнить и желаю ему большого счастья». А через несколько минут после этого Бредов увез Нину. Он был какой-то странный, как будто что-то испугало его. Я долго целовала Нину, и она меня, мы обе плакали, а потом я плакала всю ночь. Утром узнали, что поздно ночью приезжал из дивизии офицер и Бек уехал с ним. Он взял с собой денщика и все свои вещи, кроме коллекций. Никому никаких записок не оставил и куда уехал — никто не знает. Миша! — С отчаянием воскликнула бедняжка, хватая меня за руки, — что же это такое? Ниночку так внезапно увез Бредов, а офицер из дивизии — Бека. Ведь не могли же они сделать что-нибудь нехорошее? Ниночка такая чистая, душа у нее, как кристалл. Бек — замечательный человек, себя забывал, а все о людях заботился. А какой он славный, Миша! Кажется, что смеется, потешается, а душа у него благородная и сердце широкое. А какой он ученый! За что же это их, Миша?
— Шурочка! Ведь Нина сказала вам, что у нее тяжело заболел отец. Чего же вы понапрасну волнуетесь?
— Нет, Миша! Я думаю, что ее папа здоров, от него было письмо перед этим. А если бы он заболел, то телеграмму прислал бы Ниночке, а не Бредову, — рассудила Шурочка:
Мне нечего было возразить. Для меня было ясно, что отъезд Нины не связан ни с болезнью отца, ни с Бредовым. Вернее всего, что Бредов, работая в разведке корпуса, узнал о грозящей Нине опасности, сумел благодаря своему положению и влиянию эту опасность от Нины отвести, но вынужден был отправить ее, возможно и к отцу. Значит, бесспорно, что Нина связана с революционерами, а кроме того, что Бредов ее любит горячо и сильно, рискует своим положением ради нее. А Нина? Любит ли она его? Как будто нет. Но она должна быть, благодарна ему, а это уже кое-что значит для человека, так безоглядно влюбленного, как Бредов. Шурочка дала мне адрес Нининого отца. А что, если написать?
28 ноября наш полк постигла неприятность. В два часа дня артиллерия немцев стала обстреливать плацдарм. Телефонная связь с плацдармом скоро прервалась. Мы с основной позиции видели, как рвались снаряды. Мостки беспрерывно обстреливались минометным и пулеметным огнем. Несомненно, на плацдарме были потери, но пока мы ничего сделать не могли. Наша тяжелая артиллерия открыла огонь по батареям противника, а легкая — по окопам. Резервный батальон на всякий случай занял исходное положение. Так продолжалось часов до трех. С момента перерыва связи я послал на плацдарм трех разведчиков, хорошо изучивших долину Стохода. Один из них вернулся и доложил, что они встретили двух телефонистов, исправлявших порыв. Те сказали, что убит командир девятой сотни подпоручик Карпов, племянник генерала. Известие было непроверенное. Я все же решил передать его Добротворову, предупредив, что оно непроверенное, так как знал, что генерал, не имевший детей, очень любил своего племянника и наследника.
Около четырех часов приехал генерал. Сняв китель и револьвер, он в одной голубой шелковой рубахе двинулся в сопровождении Курдюмова на плацдарм. К нашему удивлению, обстрел со стороны немцев прекратился. Замолкли и наши пушки. Генерал беспрепятственно прошел на плацдарм. Ни единого выстрела не было сделано по нему. То ли немцы выполнили свой план, то ли поражены были огромной фигурой с развевающейся на груди рыжей бородой, — так и осталось неизвестным. Вскоре к нам донесся звук ответа на приветствие. Мы догадались: генерал обходит окопы и здоровается с солдатами. Так же беспрепятственно он возвратился. Оказалось, что трехдюймовый снаряд разорвался на накате блиндажа командира девятой сотни. Взрывом раздробило часть наката, и расщепленное бревно вонзилось в голову прапорщика Граура, младшего офицера сотни. Он был убит мгновенно. Другая часть бревна вонзилась в ногу Карпову, тяжело ранив его. Когда генерал пришел на плацдарм, Карпов был уже перевязан. Было убито еще шесть солдат и один унтер-офицер, ранено семнадцать солдат. Ночью всех раненых и убитых вынесли. Третий батальон был сменен первым. К общему удивлению, смена прошла спокойно и без потерь.
1 декабря 1916 года
Только что вернулся с разведки. Недоволен всем на свете. Во-первых, погодой: страшный ветер дует уже третий день. Во-вторых, захватили мы немца, а он оказался серьезно раненным и умер уже на нашей позиции. Смотрел я на него, молодого парня, почти мальчика, и остался равнодушен, как будто передо мной был не труп человека, еще полчаса назад полного кипучей жизни, надежд, желаний, мыслей, может быть с большим любящим сердцем, а манекен, одетый в форму немецкого солдата.
Как все надоело, как все пошло, мерзко и низко. Каждый день или сам рискуешь быть убитым или убиваешь других. А за что? Зачем? Для чего? Что мне сделал, например, этот убитый мальчишка-немец?
Нет! На этой неделе больше не пойду в разведку: с таким настроением и с такими мыслями нельзя идти на опасное предприятие. Пошлю Богдана или Федорова, хотя лучше Богдана: он холост, как и я, а у Федорова трое детей.
7 декабря
Сегодня я был назначен командующим[32] девятой сотней вместо Карпова. Я, значит, самый старший из младших офицеров полка. Признаюсь, особого удовольствия не испытал, да и в батальон к Желиховскому идти большой охоты нет. Правда, у него порядок, солдаты накормлены вовремя, хорошо одеты и обуты. Но он трус и великий держиморда: бьет наотмашь не кулаком, а ладонью, сшибая сразу двоих. Солдаты ненавидят его.
18 декабря
Командую девятой сотней. Народ в ней мне нравится — как солдаты, так и унтер-офицеры. Младшие офицеры — подпоручики Жуков и Трапезников. Жуков — сын владельца мыльного завода, табачной и кондитерской фабрик. Ему лет тридцать пять, он рыжий, с бородкой «буланже», кадык выдается далеко вперед, голова вздернута. Похож на смирного верблюда, и голос у него такой же резкий, крикливый. Грубиян Филатов громогласно звал его Мыловаром. Другой — Трапезников — невысокий, плотный, тоже рыжий, с красным лицом и стеклянными глазами, рыжими, закрученными кверху усами a la Вильгельм II смахивал на немецкого ефрейтора или унтер-офицера. До призыва в армию служил приказчиком в магазине готового платья. Профессия наложила на него свой отпечаток. Он не говорил, как все люди, а выражался особым языком: «Чего изволите?» «Не извольте беспокоиться», «Покорнейше прошу», «Шикарно» и прочее. Меня коробил его язык.
Прожили вместе мы недолго. Жуков был назначен хозяином офицерского собрания. Он и раньше оказывал полку услуги и доставлял папашино мыло.
Трапезникова я невзлюбил сразу. Кроме своего отвратительного лакейского языка он имел и другие, нетерпимые, с моей точки зрения, недостатки. В обед и за ужином он выпивал порядочный стаканчик водки, кубических дюймов этак на пять-шесть вместимостью. И откуда только он доставал ее? Выпив, крякал, приговаривая: «Так-с! Шикарно», и прищелкивал языком. В это время мне хотелось сказать ему что-нибудь неприятное.
И главное — он занимался мордобоем. В первый день моего появления в сотне он раза четыре ткнул кулаком в лицо своего денщика, смиренного татарина, и называл его: «Эй ты, махмет, свиное ухо». Когда я вышел к сотне в первый день, Трапезников неплохо скомандовал. Но только начались занятия, я увидел, что он бьет по лицу солдата, бьет с остервенением, сперва правой, потом левой рукой, нанося быстрые, отрывистые удары. После я сообразил, что он хотел показать мне свое служебное рвение.
После обеда я сказал ему напрямик, что его способ воспитания солдата и разъяснения ему основ патриотизма, долга, присяги и прочего заслуживает не одобрения, а всяческого порицания и осуждения. Трапезников не понял.
— Чего изволите? — растерянно пробормотал он.
— Вот что, подпоручик Трапезников, — закончил я. — Наши взгляды не сходятся. Я не решаюсь брать на себя задачу вашего перевоспитания. Да это едва ли возможно и не подходит мне: вы старше меня на двенадцать лет. Лучше будет и для меня, и для вас, если вы попросите перевести вас в другую сотню.