Такой случай произошел на дознании по делу некоего владетельного сеньора; один из его вассалов, туповатый крестьянин, должен был на суде заявить, что ему восемьдесят лет, но, не разобрав толком господского приказа, он показал под присягой, что ему восемьсот. Удивленный писарь посоветовал свидетелю получше сообразить, что он говорит, но тот отвечал: «Вы сами получше соображайте, что пишете; не препятствуйте человеку иметь столько лет, сколько ему нравится, и не суйте нос в чужие дела».
Когда судьи добрались до этого свидетеля и его возраста, они подумали, что ошибка допущена по вине писаря, и хотели наложить на него взыскание; но тот утверждал, что показание записал в точности, что он уже указывал свидетелю на его ошибку, но тот стоял на своем и заставил его обозначить именно эту цифру.
Судьи вызвали свидетеля и спросили, почему это он присягнул, что ему восемьсот лет. Тот отвечал: «Потому что так угодно богу и господину графу».
Лжесвидетелей на свете предостаточно, они толпятся на улицах и площадях; их можно приобрести за деньги, а если кто хочет получить лжесвидетеля бесплатно, то пусть обратится к родственникам, и они для своего человека покажут что угодно и против кого угодно; вот от них спаси и сохрани нас господь, ибо эти опаснее всех прочих.
Но оставим их и вернемся к моим собратьям по ремеслу, к самому древнему и обширному сообществу на земле. Я не хочу услышать упрек: мол, перо твое охотно обличает других, о себе же ты помалкиваешь и норовишь протащить свой товар безданно-беспошлинно. Верь моему слову, я постучусь и в эти двери, да еще как постучусь, и не дам себе блаженствовать под уютным кровом и безмятежно веселиться в таверне.
Чего не сделает вор, чтобы украсть! Ворами я называю многогрешных горемык вроде меня. Не стану позорить этим словом грабителей высокопоставленных, тех, которые покрывают своих коней бархатными чепраками, обивают стены парчой, а полы турецкими шелками и посылают на виселицу нашего брата, мелкого воришку; нам с ними равняться нечего; тут как на дне морском: рыба рыбешку целиком глотает. Охраняемые толпой искателей, они живут под защитой громкого имени, укрывшись за твердыней своего могущества. Какая веревка выдержит такой вес? Не для них вьются плети, не для них сколачиваются галеры — разве чтобы командовать в капитанской должности. Впрочем, может, мы и о них упомянем в своем месте, поближе к концу, если только по милости божьей до него доберемся.
А пока поговорим о тех, о ком тоже не след забывать, — о воришках вроде меня и моего слуги. Зачем далеко ходить и метать стрелы в грабителей, засевших в городской ратуше? Тем более что таких не бывает и никто ничего подобного не видывал. А если что разок-другой и случилось, так ведь об этом мы уже говорили в части первой. Только вот уж сеньора рехидора никак нельзя обвинить в воровстве. Доходы его самые умеренные и безобидные; кроме штрафов и перепродажи конфискованных товаров в розницу, все остальное — пустяки. Иные скажут: «Видно, ты и сам того же поля ягода, коли замазываешь подобные злоупотребления и мошенничества». Спроси у кого хочешь: «На какие средства живет мессер Н.?» Тебе ответят: «Сеньор, это наш почтенный рехидор». — «Рехидор, и только? Где же он берет деньги на содержание дома и семьи, если ренты не имеет и живет только на жалованье? Как он ухитряется содержать полный дом прислуги и целую конюшню лошадей?»
«Вот так вопрос! Видно, вы и впрямь не понимаете! У него ренты нет, это верно; зато в городе найдутся другие люди, владеющие рентой, и без соизволения рехидора никто ею не обзаведется; посему они и уплачивают рехидору долю своего дохода, терпя немалый ущерб».
«Почему же ты не расскажешь всего, что знаешь про эти дела? Почему не откроешь, что если какой-нибудь чудак вздумает перечить сеньору рехидору и осмелится хотя бы открыть рот, то ему все зубы выбьют, а потом сживут со свету: ведь рехидор — это сила; дерзкому не дадут и шагу ступить, одними придирками допекут, потому что начальники — те же пиявки: только приметят незащищенное местечко и тотчас вопьются в тело и будут сосать до тех пор, пока не высосут из жертвы всю кровь, и никто их не отдерет, пока сами не отвалятся. Как же подобные поступки остаются безнаказанными?»
«Видишь ли, в чем тут дело: люди эти подобны котелку с водой, поставленному на огонь: как только огонь нагреет воду, она закипит, перельется через край и загасит огонь. Понял ты меня? А если я ошибаюсь, тогда, значит, сам ангел-хранитель оберегает их от всего режущего, колющего и душащего».
«Расскажи также (ведь ты об этом умолчал), что если против таковых преступников — вздернув их предварительно на виселицу — начать судебный процесс, то на стороне обвинения выступят многие из тех, что ныне им подпевают и боятся пикнуть. Заяви во всеуслышание, что они живут в свое удовольствие, а платят за них бедняки, которым они сбывают всякую гниль, да еще втридорога. Кончай, коли начал; скажи напрямик, что они такие же воры, как ты, только во сто крат опасней: ты грабишь дом, они — целое государство».
Эге, брат, так вот на какие дела ты меня подбиваешь! Следуй сам своим советам! Или ты тоже любитель чужими руками жар загребать? Знаешь все без меня, так сам и говори; я-то уж свое сказал и вовсе не хочу попасть в беду, как те бедняги, о которых ты рассказывал. Довольно и того, что в поношение званиям и должностям сильных мира сего я зашел много дальше дозволенного; не заставляй меня снова вмешиваться в чужие дела, тем более что это бесполезно. Да и не все ли мне равно, что творится у вас в Италии? Благодарение богу, я могу уехать в Испанию, где подобных безобразий не бывает.
А ведь есть отличный способ избыть все это зло на благо и пользу людям, в угожденье богу и во славу наших властителей; да что же мне, ходить за ними по пятам и подавать памятные записки? Если чего и добьешься, откуда ни возьмись появится сеньор Имярек, скажет, что все это вздор (кому охота оказаться не у дел?), и раздавит тебя как муху. Лучше уж плыть по течению; да и много ли мне осталось проплыть?
За то, что говорил правду, я закован в цепи; за то, что обличал порок, меня обзывают плутом и не желают слушать. Пусть же делают что хотят! А мы будем жить по-старому, как жили деды, и молить бога, чтобы внукам не стало хуже. Скажу только, что грабителей на свете не в пример больше, чем врачей; да полно и вам корчить из себя святых, ужасаться при слове «вор», воротить нос и клеймить нас позором; лучше спросите самих себя, не украли ли и вы что-нибудь при случае, ибо вор тот, кто присвоил чужое, отняв у законного владельца.
Что до меня, то я брал все, что попадалось, без всякого смущения, словно получал из рук самого хозяина; согласия его мне не требовалось, поскольку он все равно не мог отнять у меня свое добро. Воровать я начал еще ребенком; правда, позднее отстал от этого дела, а все же меня можно было сравнить с низко срубленным деревцом, у которого все же сохранились живые корни под землей: через много лет из них вырастает новое дерево с теми же плодами. Скоро вы узнаете, как я снова принялся за старое; да и все то время, пока не воровал, я ходил сам не свой, словно выбитый из колеи, а теперь наконец решил вернуться к любимому занятию.
Мальчишкой я был мастером своего дела и отлично навострился хватать что плохо лежит. Потом, когда подрос, я точно подагрой заболел: руки-ноги отнялись и пальцы окоченели. Но вот я выздоровел и снова пустился по прежней дорожке. Мастерством своим я дорожил не меньше, чем добрый солдат оружием, а наездник конем и сбруей. Зато если хевра не знала, как поступить, то на помощь призывали меня; я мог подать дельную мысль, и во всех важных случаях мой голос был решающим.
Внимали мне, точно оракулу, и следовали моим советам без возражений и споров. У меня обучалось не меньше новичков, чем толпится абитуриентов в больницах и медицинских школах Сарагосы или Гваделупского монастыря[108]. Тяга к воровству находила на меня приступами, как лихорадка. Ведь этот источник пропитания служил мне и тогда, когда все остальные иссякали. Он постоянно был при мне, — стоило только руку протянуть, — словно висел на подаренной моим бывшим господином золотой цепочке, которую я еще долго хранил. Привычка к воровству сидела во мне столь же прочно, как веселость; она была неистребима и навеки запечатлена в моей душе, точно врезанные в гранит письмена. Даже в те промежутки, когда я жил честно, от воровства я не отрекался и готов был в любую минуту пустить в ход свое искусство.