Барон имел странную привычку мешать все языки, какие только знал, не задумываясь о том, понимают его собеседники или нет. Поздоровавшись с настоятелем, он повернулся к Стрипайтису.
— Quelle marque de cigarettes est-ce que vous fumez, Monsieur l'abbé? Darf ich Sie Bitten von den meinigen zu versuchen? Ce sont les cigarettes de qualité…[122] Ну, как дела?
Ксендз Стрипайтис сунул барону руку для пожатия; из всей его речи он понял только слово «сигареты» и замотал головой:
— Нет, сигар я не курю. Очень воняют.
— Воняют? Воняют? Qu'est-ce que ça veut dire?[123] — Барон удивленно поглядел по сторонам и, заметив стоящего у окна Васариса, бросился к нему, снова раскрыв объятия:
— Ah, le voilà! Mon cher ami, madame la baronne sera très contente de vous voir ici.[124]
— Извините, господин барон, к сожалению, я не знаю французского языка, — сказал Васарис.
— Вы не знаете французского языка? Ничего, mon ami. Я и сам не люблю его. Не люблю, не люблю!.. А ваша фамилия Вазари? Да? Parla italiano?[125] Ведь ваша фамилия Вазари?
— Васарис.
— Вы, должно быть, итальянец, Reverendissime!
— Нет, господин барон. Я литовец. Фамилия у меня чисто литовская. Есть такой месяц — februarius.
— А вы знаете, кто был Вазари? Нет?.. Вазари был первый историк итальянского искусства. Жил в эпоху Возрождения… Поэтому я, как только услышал вашу фамилию, сразу ее запомнил. Вот вам, господа, — обратился он уже ко всем троим, — новое доказательство того, как красив литовский язык. Потому что итальянский язык, господа… — и барон пустился в филологические рассуждения о звучности, богатстве и древности языков. Гости помогали ему, когда вопрос касался латинского или литовского языков.
Горничная зажгла большую красивую лампу на столе, за которым сидели гости, и два больших канделябра в обоих концах комнаты. Сразу стало уютнее и веселее.
Снова отворилась дверь, и на этот раз появились баронесса и госпожа Соколина. С настоятелем и ксендзом Стрипайтисом они были давно знакомы, а Васариса запомнили после встречи на дороге. Воспоминание об этом «променаде» и послужило первой темой разговора.
Увидев в дверях гостиной баронессу, Васарис был ошеломлен и не мог надивиться на произошедшую в ней перемену. Он так легко вызывал в воображении ее образ, что, кажется, узнал бы ее везде и всегда. А тут едва поверил своим глазам. Он, конечно, знал, что увидит ее одетой по-другому, потому что барыни не ходят дома в мужских костюмах для верховой езды, но такой разительной перемены не ожидал. Ему показалось, что изменился не только наряд, но и сама женщина была другая.
Он увидел тонкую высокую даму, гораздо выше Люце, а может быть, и красивее ее. Она шла легкой, грациозной походкой, надменно подняв голову и чуть-чуть улыбаясь. Волосы ее были завиты и уложены в замысловатую прическу; в ушах висели драгоценные серьги. Черное платье было без всяких украшений, но очень элегантное. Ксендзам оно показалось диковинным, потому что было с большим вырезом на груди, и каждый раз, когда баронесса поворачивала голову, одно плечо совершенно обнажалось. А когда она немного наклонялась вперед, ксендзы должны были из чувства стыдливости немедленно обращать взоры куда-нибудь в сторону, а мысли — на возвышенные, небесные предметы. Но наиболее злокозненным было то, что на шее у баронессы висел на тонкой цепочке крохотный золотой крестик, спускавшийся ровно до того места, на которое достаточно было взглянуть, чтобы подвергнуться величайшему искушению.
Пожалуй, никто бы не поверил, что эта важная, элегантная барыня могла надевать пестрые клетчатые штаны и лаковые сапожки, что она могла носиться верхом на коне по полям и перескакивать рвы. И однако это была она. Васарис узнал ее только по глазам и улыбке, которой она одарила его в прошлый раз на прощание, а в этот — при встрече.
Одна эта улыбка и ободрила молодого ксендза, иначе бы он не знал, как приблизиться к такой важной даме, о чем говорить с ней.
Но глаза и улыбка баронессы обладали тем особенным свойством, что каждый, не совсем бесчувственный мужчина старался перед ней не ударить лицом в грязь и показать себя с самой выгодной стороны. Поэтому, где бы не появлялась баронесса, у нее никогда не было недостатка в мужском обществе. Но в этот вечер один лишь Васарис испытал на себе это необыкновенное свойство ее улыбки.
Едва они обменялись первыми незначительными фразами о последних новостях, как горничная подала на стол чай и печенье, и общество разбилось следующим образом: настоятель и барон разговорились об урожае, ценах на хлеб и видах на будущий год; госпожа Соколина и ксендз Стрипайтис сидели рядом на диване и спорили о том, почему католические священники не имеют права жениться; Васарис и баронесса оказались друг против друга за отдельным низким столиком, на который они поставили свои чашки.
Ободренный ласковым взглядом баронессы, ее улыбкой, Васарис сказал:
— Этот вечер, сударыня, — важное событие в моей жизни. Я впервые попал в дворянскую усадьбу, и не в какую-нибудь, а в усадьбу настоящих аристократов. Я давно мечтал об этом. Однажды, когда я еще не был ксендзом…
— А вы давно стали ксендзом? — перебила его баронесса.
— Всего лишь несколько месяцев, сударыня.
— Ах, вы только что начинаете жить. По-моему, первые годы священства, так же, как первые годы брака — это годы увлечений, восторгов и разочарования. Но я перебила вас.
— Итак, однажды я придумал целую сказку об усадьбе, очень романтичную и наивную.
— А вы мне расскажете ее?
— Не осмелюсь докучать вам, госпожа баронесса. Я только хотел сказать, что дворянская усадьба многое сулила моему воображению.
— И уж, конечно, в этой сказке фигурировала женщина.
— Не отрицаю. Но она была не из усадьбы, и я тогда не был ксендзом.
— Вы все еще любите ее?
— Сударыня, ведь я ксендз.
— Так что ж из этого? Вы не перестали быть мужчиной. Я добрая католичка, хожу к причастию, но ничуть не буду возмущена, если ксендз полюбит женщину. Могу перед вами похвастаться, что сама знавала в Варшаве одного такого ксендза. Он был влюблен в меня, как простой смертный. Я уверена, что очень многие ксендзы знают, что такое любовь.
— Не буду спорить с вами, сударыня, потому что не знаю, — усомнился Васарис, — но любовь любви рознь. Я слыхал от самих ксендзов, что любить можно, но только духовной, платонической, как говорится, любовью.
Баронесса улыбнулась и, глядя в лицо ему, спросила:
— Вы верите, что можно любить чисто платонической любовью?
— Верю, сударыня.
— А я нет. — Она нагнулась к Васарису и заговорила тихим голосом, чтобы слышал он один. — Когда в меня влюблялся кто-нибудь, то прежде всего чувственной любовью. Когда я была очень юной, меня это злило, а теперь я нахожу это вполне естественным. Человек обладает душой и телом. В душу мы только верим, а тело видим. Разве не естественно, что тело мы любим больше, чем душу? Не правда ли? Наконец, если и бывает платоническая любовь, то достичь ее можно только через любовь чувственную. Не правда ли? — И, не дожидаясь ответа, она встала и пошла налить гостям чаю.
Вспоминая на другой день этот разговор, Людас Васарис диву давался, как это баронесса, такая знатная барыня, повела с ним с первого же раза такие речи. Удивлялся он и себе. Он всегда избегал разговоров о любви, старался не произносить и слово «любовь» и ни с одной женщиной, даже с Люцией, не стал бы так откровенно спорить на эту тему. Но баронесса говорила так непринужденно, с чуть заметным оттенком кокетства, что и Васарис невольно — не жеманясь и не возмущаясь — подделывался под ее тон. Баронесса вела разговор искусно и тактично, так, чтобы воображение молодого стыдливого ксендза то и дело подстегивали хоть и эротические, но не слишком откровенные, явные намеки.