Марк в нерешимости стоял в дверях, не зная, что говорить.
— Чего же стоишь, садись чай пить, — пригласил его Василий Васильевич, — только в чай слезой не капли — испортишь весь вкус…
— Я не плачу…
— А мы вот расстроились…
Глафира Петровна, пылая злобным взором, ткнула Марку под нос чашку с чаем и зашипела, не спуская с него глаз, но обращаясь, несомненно, к Ане:
— Извольте видеть, ноздря какая! Я ей свою юбку гарусную перешила — пять лет бы носила сама, я ей платьишко, чулчишки, башмачишки, а она фыр-пыр: еду… Это что же, говорю. А она мне — ах! Возьмите, говорит, обратно. Дерзкая какая! Для того, говорю, я платье себе спортила, чтобы ты мне его оставляла? Нет уж, говорю, милая…
— Положим, — вставил грустно крупчатник: — ты сказала не милая, а паршивая…
— Не суйся, где тебя не просят, пузырь, — огрызнулась на супруга Глафира Петровна и продолжала: — Нет, говорю, милая моя, милая, говорю, ты моя! Нет уж, ты теперь все-все бери. Сейчас же увязывай!!!
Тут Глафира Петровна затопала ногами и покосилась на Аню. Та схватила узелок и стала в испуге потуже завязывать и без того затянутые узлы…
— А она мне что говорит. Увязывает узелок-то, да в слезы. Я, говорит, и вас, Глафира Петровна, и Василия Васильевича сердечно люблю и осталась бы с вами — только он подумает, что я из-за платьев и булок осталась, а он, говорит, меня спас из смертельной опасности… Верно, это было?
— Чего там — это не я, а собака… — угрюмо пробормотал Марк…
— Какая еще собака? — в недоумении остановилась Глафира Петровна. — Что же ты мне ничего про собаку не сказала? А?
— Я не успела, Глафира Петровна, — пролепетала Аня.
— Не успела, а уезжаешь. Вот собака, значит, а не он, а ты не с собакой, а с ним уезжаешь… Что тебе — собака дороже или кто? Тьфу! Постой, ты меня не сбивай. Я ей говорю: если он тебя спас, то будет круглый окоем[102], если подумает, что ты не по чувству, а из-за платьев остаешься…
Марк отрицательно покрутил головой, скрыв, что у него точно мелькали смутные подозрения на счет своекорыстных побуждений, из-за которых Аня остается. Теперь он понял, что думать так глупо, и даже сердито посмотрел на Аню, что она могла подумать о нем такое…
— Да, — продолжала Глафира Петровна, — окончательным бы он был дураком, если бы так подумал. И тут она кинулась мне на шею и стала целовать и обнимать: «остаюсь, говорит, с вами, милая Глафира Петровна». Вот уж мы и платьишко опять в комод уложили, — а тут это пузырь дождевой увязался и все дело испортил. «Молодец, говорит, Анюта, я тебе у Бакшеева пьянино откуплю!» Тут она как услыхала — «еду, еду, говорит, ни за что не останусь»… Что такое? Почему? Я потому, говорит, он это знает, что я музыку до смерти люблю. И уж значит, что из-за музыки я остаюсь… Ах ты, господи, говорю. Не верь ты, говорю, этому пузырю…
— Глафира Петровна, довольно! — сказал Василий Васильевич, схлебывая с блюдца чай. — Нет, ты чаю-то налей, а болтать довольно…
Не слушая мужа, Глафира Петровна цедила мимо стакана воду из самовара, лила из чайника мимо чай и, подав Василию Васильевичу наполовину пустой стакан, продолжала: — Не верь ты этому индюку — никогда не купит, да и Бакшеев не продаст, да и пьянино графское, — придет Деникин, повесит на сосне, кого надо, а музыку отберет… Ничего не помогает: «еду». Ну и поезжай со своим сопливым ероем!
Наступила тяжелая тишина… Василий Васильевич сказал:
— Нет, уж ты до конца рассказывай. Она что сказала: если он скажет остаться, я и останусь. Верно, Аня?
— Да, — кивнула девочка головой.
— Ну? — сердито спросила Глафира Петровна, уставясь на Марка…
Марку стало вдруг ужасно жарко. На лбу и висках выступили и потекли крупные капли пота, мешаясь со слезами. Марк посмотрел на Аню, вспомнил Москву и подумал, что не он, а другие тогда спасли Аню, а он только был «сбоку припека», и во рту у Марка стало горько. Едва ворочая языком, он сказал:
— Лучше оставайся, Анюта…
Встал и ушел, ни на кого не глядя, по дороге задел ногой и уронил стул…
Вечером того дня мурманский маршрут ушел на полустанок. На заре в телеге с тремя солдатами приехал Бакшеев — с ними в телеге была и Аня. Марк, увидев ее, отвернулся. Она его позвала:
— Марк, идем со мною в лес. Я тебе скажу очень важную вещь!..
Марк неохотно, но согласился. Бор был все тот же, что и в тот день, когда впервые мурманские декаподы разбудили спящее средь сосен эхо своими ревунами. Все тот же был перед Марком, Граевым и Аней Гай бесконечный дворец с пламенно-желтыми колоннами из янтаря и зеленым малахитовым сводом. Только левей теперь садилось невидимое за строем сосен солнце. И веселая речка все плескалась без убыли средь желтых песков. Дети ушли подальше от криков мурманских мальчишек: те купались в речке на прощанье в последний раз. Так-то по тропинке Марк и Аня дошли до того переката, за которым открылся им, в зеленой кайме орешников, спокойный водоем, где Аня мылась в день приезда.
Аня остановилась и сказала:
— Марк, давай купаться…
— Давай!
Они быстро разделись и, взявшись за руку, бегом кинулись в ласковые, прохладно-теплые струи воды… Долго они резвились, боролись и бултыхались вдвоем в воде, крича и смеясь. На орешнике беспокойно прыгала чекана и коротким своим криком: «Чи-чи-чи!» словно о чем-то предостерегала.
Выйдя из воды, Аня застыдилась Марка и, озябнув, дрожала; сидя на корточках, укрылась, спеша накинуть рубашонку.
Марк и не глядел на Аню, прыгал на правой ноге, приложив ладонь к уху и пел, чтобы скорее из уха вылилась вода:
— «Мышка, мышка, дай напиться — вода мутна, не годится».
Одевшись, дети постояли над круглой заводью, пока не устоялась взбаламученная ими вода и не улеглась зеркально-тихая ее гладь. Аня сказала Марку:
— Ты меня любишь, Марк?
— Люблю.
— И я тебя очень люблю. И твоего отца люблю. И Волчка, и всех. Только, ведь, я знаю, вам трудно будет меня кормить. Я и Глафиру Петровну люблю — она добрая.
— И Василий Васильевич добрый, — прибавил Марк.
— Да. Я и его люблю. Им будет скучно без меня. Вот я и остаюсь. Только, знаешь, Марк, я погощу у них, ну осень, зиму, а весной…
— Приезжай к нам…
— Хорошо! Или ты приезжай. Хорошо? Словом, мы будем вместе. Приедешь? Оставь мне в залог свой мешок.
— Да.
— До свиданья, Марк!
— До свиданья, Аня…
Он тихо поцеловал ее в губы. Она ответила ему поцелуем и, лукаво смеясь, прибавила:
— Передай мой поцелуй Марсу, когда будешь в Москве.
Марк засмеялся, и они пошли обратно, наперебой вспоминая Москву, малюшинца, особняк в Хамовниках, Верку, Марса, звонарей.
У полустанка им навстречу бежит Волчок:
— Где вы пропали? Отправление дают, а вас нет.
Поезд был готов к отправлению. Бакшеев на прощанье поцеловался с Граевым и Марком и сказал:
— «В путь дегтю не забудь!» Смотри до Саратовской линии! Мои чего-то взбаламутились. Ехал, сам чуть пулю не проглотил. Ну, да я их припокою!
Поезд двинулся на север к магистрали, подталкиваемый сзади «восточным» декаподом. Марк, высунувшись из окошка, долго видел, пока не пропало (на закруглении) серое пятно платья Ани.
Медленно двигался маршрут, забирая по пути часовых, расставленных вдоль всей ветки до того места, где кончался бор и сторожил путь «западный» паровоз мурманского маршрута. Граев, предупрежденный Бакшеевым, ожидал нападения, но только в одном месте из лесу раздалось несколько выстрелов. Мурманцы не отвечали, и выстрелы затихли. К рассвету увидали красный сигнал стоявшего на пути своего паровоза. Прицепились и пошли полным ходом к тамбовско- саратовской магистрали.
На линии Москва — Саратов установилось к этому времени правильное движение, и мурманцы без серьезных препятствий протолкнули свой маршрут к Москве. Когда ранним утром над зеленью вдали затеплились золотые свечи московских маковок, сердце Марка Граева крепко стучало в груди — прошло немного дней, а Марк, был не тот: он и хотел увидеть Стасика и Марса, но, при воспоминании о малюшинце, Марка, смущала тревога, — что-то темное теперь мальчик видел в ловком, гладко выбритом и щегольски одетом Бринтинге. Когда маршрут стоял под Москвой, Марк отправился разыскивать своих случайных друзей. Он хотел сначала навестить Стасика, но, когда надо было ему свернуть с Мясницкой по бульвару на Трубу, Марк передумал и, должно быть, решил правильно, потому что сердце его стало биться ровнее. Марк отправился разыскивать Марса.