— Ты думаешь отречься от престола, Альбрехт?! — с испугом спросил Клаус-Генрих.
— Я не имею права об этом думать. Верь мне, я бы очень охотно это сделал. Но мне не позволят. То, о чем я думаю, даже не регентство, а только заместительство, — может быть, ты помнишь из лекций по государственному праву разницу между этими двумя понятиями, — длительное и официально утвержденное заместительство при исполнении всех связанных с представительством обязанностей, обоснованное необходимостью щадить мое здоровье. Что ты на это скажешь?
— Як твоим услугам, Альбрехт. Но мне не совсем ясно, на что должно распространяться это заместительство?
— О, на все, на что только можно. Я хотел бы, чтобы на все те случаи, когда от меня требуется публичное выступление. Кнобельсдорф настаивает, чтобы я только иногда, только когда мне предписан постельный режим, предлагал тебе присутствовать вместо меня при открытии и закрытии ландтага. Хорошо, пусть будет, как он того требует. Но ты должен замещать меня во всех других торжественных случаях, как-то: путешествия, поездки в различные города, открытия публичных праздников, открытие городского бала…
— И открытие бала?
— А почему бы нет. Кроме того, еще еженедельные общедоступные аудиенции, разумеется, обычай это хороший, но меня он сведет в могилу. И аудиенции тоже проводил бы вместо меня ты. Перечислять все не буду. Принимаешь мое предложение?
— Як твоим услугам, Альбрехт.
‹- В таком случае выслушай до конца. На все те случаи, когда ты будешь заменять меня, к тебе будут приставлены мои адъютанты. Затем необходимо будет ускорить твое повышение в чине. Ты обер-лейтенант? Будешь произведен в капитаны или же непосредственно в майоры и причислен к твоему полку… Об этом я позабочусь. Кроме того, я хочу придать нашему соглашению должный авторитет, хочу подобающим образом обозначить твое место рядом со мной, пожаловав тебе титул «королевское высочество». Надо было уладить кое-какие формальности… Кнобельсдорф с ними уже покончил. Я изложу свое решение в двух рескриптах: к тебе и к моему первому министру. Оба рескрипта Кнобельсдорф уже набросал. Согласен?
— Что мне сказать, Альбрехт? Ты старший папин сын, я всегда смотрел на тебя снизу вверх, потому что всегда чувствовал и знал, что ты выше меня, ты аристократ, а я по сравнению с тобой — плебей. Я совсем не чувствую себя представительным и всегда ощущал мою левую руку, как помеху, потому что должен ее прятать, но если ты считаешь меня достойным стоять рядом с тобой, носить принадлежащий тебе титул и представлять тебя перед народом, — мне не остается ничего иного, как поблагодарить тебя и сказать, что я к твоим услугам.
— Тогда разреши мне остаться одному. Я нуждаюсь в отдыхе.
Они отошли — один от письменного стола, другой от стола для журналов — и, дойдя до середины комнаты, остановились на ковре друг против друга. Великий герцог подал брату руку — худую, холодную, которую он всегда протягивал на высоте груди, прижимая локоть к телу. Клаус-Генрих щелкнул каблуками и, взяв протянутую ему руку, поклонился, а Альбрехт на прощание кивнул своей узкой головой и, выпятив нижнюю короткую и пухлую губу, слегка втянул верхнюю. Клаус-Генрих возвратился к себе в Эрмитаж.
Неделю спустя «Правительственный вестник» и «Курьер» опубликовали оба рескрипта, в которых было изложено высочайшее решение: тот, что начинался словами «Любезнейший наш первый министр, доктор прав и барон фон Кнобельсдорф», и тот, что начинался словами «Ваше великогерцогское высочество и нежно любимый брат!» и был подписан: «Вашего королевского высочества искренне расположенный брат Альбрехт».
ВЫСОКОЕ НАЗНАЧЕНИЕ
Здесь рассказывается, какую своеобразную жизнь вел Клаус-Генрих и как он выполнял свои высокие обязанности.
Он выходил где-нибудь из экипажа, перекинув через руку шинель, делал несколько шагов по застланному красным ковром тротуару между двумя стенами громко приветствующего его народа, проходил под балдахином, сооруженным над дверью с лавровыми деревьями по обеим сторонам, подымался по лестнице, вдоль которой стояли лакеи с подсвечниками… Он следовал по окончании торжественного обеда в сопровождении свиты, красуясь пышными майорскими эполетами и увешанной орденами грудью по готическому коридору ратуши. Два лакея бежали вперед и поспешно открывали старое расшатавшееся окно с свинцовыми переплетами, ибо внизу на небольшой базарной площади плечом к плечу стояли жители, — в дымном пламени факелов Клаус — Генрих видел наклонную плоскость обращенных кверху лиц. Люди кричали и пели, а он стоял у открытого окна и кланялся, на несколько минут являя свою особу восторженным взорам подданных, кланялся и благодарил…
Он не знал ни настоящих будней, ни настоящей действительности; жизнь его сплошь состояла из приподнятых, напряженных мгновений. Где бы он ни появился, всюду его ждали праздники и торжества, народ преображался, серенькая повседневность светлела и озарялась поэзией. Нищий превращался в скромного труженика, лачуга в мирную хижину, чумазые уличные ребятишки в читающих стихи благонравных мальчиков и девочек, разряженных, с приглаженными водой волосами, а затхлый мещанин надевал сюртук и цилиндр и проникался чувством собственного достоинства. Но не только он, Клаус — Генрих, видел мир в таком свете, — в его присутствии сам окружающий мир видел себя таким. Всюду, где он выполнял свои высокие обязанности, царили странная бутафория и пустая видимость. На определенное время, как по волшебству, создавалась переряженная, показная, радующая сердце действительность из картона и позолоченного дерева, гирлянд, лампионов, драпировок и флагов, действительность всегда в одинаковом, условном убранстве, и он стоял в центре этой мишурной пышности, на ковре, прикрывающем голую землю, среди двухцветных, раскрашенных, увитых гирляндами мачт; стоял, сдвинув каблуки, вдыхая запах краски и еловых веток, и улыбался, уперев левую руку в бок.
Он заложил фундамент нового здания ратуши. Магистрату удалось, прибегнув к некоторым финансовым операциям, собрать нужную сумму, проект здания был поручен столичному архитектору. Но камень в фундамент заложил Клаус-Генрих. Он подъехал под ликующие крики жителей к воздвигнутому на главной площади великолепному павильону, легко, сохраняя привычную выправку, вышел из коляски и ступил на укатанную и посыпанную тонким желтым песком землю, один, без сопровождения, прошел несколько шагов, которые отделяли его от ожидавших у входа членов магистрата во фраках и белых повязках. Ему был представлен архитектор, и Клаус-Генрих на виду у публики и обступивших его отцов города, на лице у которых застыла улыбка, в течение пяти минут беседовал с ним на весьма высокую и отвлеченную тему о преимуществах различных архитектурных стилей; затем он отпустил архитектора, произнеся несколько обдуманных во время беседы слов, и поднялся по дощатым ступенькам, застланным ковром, на среднюю трибуну к своему креслу, выдвинутому вперед. Он сидел там, при звезде и орденской цепи, выставив одну ногу, скрестив руки в белых перчатках на эфесе сабли, поставив на пол рядом с собой свою каску, со всех сторон видный собравшимся, и, не меняя официальной позы, слушал речь бургомистра. Затем, выполняя просьбу магистрата, встал, сошел, не проявляя заметной осторожности, не смотря себе под ноги, вниз по ступеням, ведущим к котловану, три раза не спеша ударил молотком по фундаменту из песчаника, сопроводив это действие небольшой, составленной господином фон Кнобельсдорфом речью, которую Клаус — Генрих произнес своим резковатым голосом. Потом школьники пели хором. И Клаус-Генрих отбыл.
Он прошел вдоль рядов ветеранов в день национального военного праздника. Старый инвалид крикнул голосом, казалось, охрипшим от порохового дыма: «Смирно! Шляпы долой! Равнение направо!» И они стояли, выпятив грудь с медалями и крестами, держа в опущенной руке твердый цилиндр, и глядели на него налитыми кровью собачьими глазами, а он с благосклонной улыбкой проходил вдоль рядов, задерживался то около одного, то около другого, расспрашивал, в каком полку он служил, в каком бою участвовал… Он посетил гимнастический праздник, осчастливил своим присутствием гимнастические состязания областных обществ и пожелал, чтобы ему были представлены победители для «беседы» с ними. Смелые, статные юноши, только что выполнявшие труднейшие упражнения, робели перед ним, а Клаус — Генрих, спрятав левую руку, быстро вставлял в разговор профессиональные выражения, которые помнил еще со времен господина Цотте и теперь произносил без запинки.