Даша корчится на корме дощаника, кусает губы: боль ломает.
На реке морщь от бокового слабого ветра, а ей мнится: весь мир сморщился. Закричать бы, криком всех оглушить. О-ох!
Барма не слышит ее, песню горланит. Гонька пишет. Бондарь, орудуя жигалом, возится с кувшином. Неутомимы, вечно в делах братья Гусельниковы. Четверо скоблят лошадиную шкуру, еще четверо моют палубу. Полтора-Петра и Степша вместе с кормчим несут вахту. Митя, стоявший всю ночь у руля, отдыхает.
Живут, плывут.
Барма сон видел: отец снова женился. На радостях, что ль, запел одну из стихир, в которой были сплошь кощунственные слова. Ему подтягивала невеста, тоненькая, славная, нерусского обличья. Барма подарил родителю две костяные фигурки.
— А у меня есть, — похвастался старый Пикан, одну возвращая.
— Блудень старый! — усмехнулся Барма.
Пикан разгневался, сняв опояску, ожег Барму. Через многие версты перелетела отцовская опояска. Барма ухватился за нее, потянул, удержать не смог, крикнул Митю, Гоньку, Гусельниковых. Ветер гнал дощаник на север, растягивал опояску.
— Держись, Тимка! Все держитесь! — кричал старый Пикан. И все, кроме Даши, взялись за опояску.
«То, верно, дорога наша, — подумал Барма, оглянувшись на жену. — Даша-то почему не взялась?» Та, скрывая боль от него, улыбнулась.
— Тима, — похвастался Бондарь, — я вот пузатиков изладил. Чем бы наполнить их, а?
— Зачерпни водички. — Взяв один из кувшинов, Барма залюбовался. Нехитрое издельице, а попробуй изладить его, когда инструмент — нож да жигало. — Добр, добр кувшинчик! Узор сам наведешь?
— Делай ты. Ты в резьбе искусней.
С берега раздался конский топот.
— Не наши ли это кони? — вслушался Барма. Лошадей, кроме одной, прирезанной на мясо, отпустили. Увидев всадников, мчавшихся вдоль реки, сердито проворчал: — Как есть, наши.
— Першин, — узнал одного Митя. — До чего живуч, собака!
Суденышко выскочило за излучину. Всадник с черной повязкой на лбу обернулся, что-то прокричал плывущим.
— Собака и есть. Укусить может.
Степша Гусельников выстрелил. Пуля угодила в лошадь. Не расседлывая коня, поручик спешился, пересел на другого, и скоро оба всадника скрылись за деревьями.
Гонька записал:
«А за нами гнался офицер одноглазый. Много раз попадался, да все на свою беду. Шло бы и дальше так. Плыть-то нам надобно. Я тут живу лентяем, палец о палец не ударил».
Но едва мальчик поставил точку, его подозвал к себе Митя:
— Есть поручение, юнга. Будешь вести судовой журнал. Тебя, Борисовна, назначаю коком.
— Это чего такое? — не поняла Даша, которой не хотелось, чтобы ее кем-то назначали. Лучше самой дело выбрать.
— Будешь кокать меня башкой о стенку, — Барма сильно стукнулся о мачту, напугав Дашу. — Вот так.
Даша шлепнула его за глупую шутку, не заметив, что перед тем Барма подставил под затылок ладонь.
— Не кокать, а кашеварить, — строго поправил Митя.
— А, то можно. Дашь мне Тиму в помощники.
— Я согласен: из чашки ложкой, — подмигнул ей Барма. Приметив селенье вдали, сказал: — Сулея, братцы!
Городок был неблизко, но река здесь бежала прямо, и потому он виделся издали. Митя остерегся плыть к городу, боясь, что их может встретить Першин.
— Заходи в протоку, — скомандовал Егору.
Приставая, слышали: в городе поднялась какая-то кутерьма.
— Колокольным звоном кого-то встречают, — вслушиваясь, сказал Бондарь. — Нас аль Першина?
— Может, празднуют, — возразил Барма. — Ты, святая душа, часом не знаешь, какой день сегодня?
— День-то? — почесал переносицу Бондарь. — Погожий.
Митя внимательно всматривался в берег, искал, где лучше пристать.
— Проточка-то к острову ведет, — сказал Гусельников-старший. — Веди прямо — попадешь на остров. Там нас никто не сыщет.
Завилась, закрутилась проточка, будто нитка в узоре: ни конца, ни начала. То петлю выпишет, то восьмерку. Убрали парус. Дощаник ткнулся с разбегу в тихий, заросший тальником затончик. Братья, нарубив веток, забросали суденышко — в двух шагах дощаника не заметишь.
Весь берег затянут кустами, осокой, хлябающими кочками. Сквозь ближний лесок видится закатное солнце. Оно уж накинуло на себя темное одеяло. Лишь верхняя четверть выступает из туч.
— Я там вон ланись взял росомаху, — сказал Степша. — Притомился, заснул. Она, злыдня, котомку мне порвала.
— Красота-то какая! Бла-алепие! — гудел Бондарь, не боясь, что может быть услышан. Из лесу, путаясь с перепугу в собственных крыльях, выфуркал табунок куропаток. Круша кусты и молодую поросль, кинулся напролом не то медведь, не то сохатый.
— Тише! — цыкнул Егор, хотя вряд ли кто мог здесь их слышать: глушь и безлюдье.
Барма, раздевшись, с разбега сиганул в реку и пропал. Подождав минуту-другую, Даша забеспокоилась: «Не утонул ли?»
Барма не всплывал, но вот на середине реки забелело что-то — не голова. Голова оставалась под водою.
— Ти-има-а! — Забыв, что не умеет плавать, Даша кинулась в воду, попала в воронку. «Утопленник» щукой ринулся к ней и — вовремя. Даша, нахлебавшись воды, уж пошла на дно. На берегу, придя в себя, разрыдалась.
— Ну полно, Даня! Полно тебе! Утонуть мне не суждено — под одеялом твоим помру, — утешал ее виновато Барма. С шуткой, пожалуй, пересолил. Да уж так скроен: всегда проказил. — Ежели реветь любишь — иди в монастырь. С шутом надо смеяться. Выбирай: смеяться аль реветь?
— Смеяться, Тима. До последнего издыхания смеяться.
— Вот истинная жена скомороха! Смейся, пока живешь? Помрешь — другие смеяться будут.
21
Ни комара тут, ни грязи. Тишина, которую по утрам ломают проснувшиеся птицы. Нет-нет да и зверь подкрадется. Его не трогают. И он никого не задевает. Зверь здесь никого не задевает. Мир на острове, согласие.
Полтора-Петра наловил окуней. Гонька чистит теперь рыбу. Даша варит уху. Бондарь с тоскою заглядывает в неосвященные кувшины. В них пусто.
— Сотвори новое чудо, Кеша: преврати водичку в вино, — советует Барма, напоминая о «чуде» с цепями.
— Час не грянул, — вяло отзывается Бондарь. — Вино после полуночи добываю, когда сатана ходит на промысел. Чтоб господь не видал.
— От бога не прячься. В меру-то и Христос принимал.
— Не сходить ли нам в город? — с надеждой поглядывая на Митю, спросил Бондарь.
— Надо бы, да боюсь, Першину в лапы попадете.
— Ну, братко, не скоморох я, что ли? — Барма выворотил мехом наружу шубу, забрал волос под монашескую скуфейку, вывернул веки и, взяв сухарик в рот, перекосил хитрое скуластое лицо.
Дашу передернуло от омерзения:
— Уй, с кем я жила!
Перед ней стоял бесноватый с морщеным пучеглазым лицом, с одутловатыми щеками; на скошенный безвольный подбородок стекала слюна.
— Сосуд, сосуд, сосуд скудельный! — гнусаво и хрипло кричал Барма. Кинувшись к ней, облапил, забормотал невнятно: — Дьяволица! Исчадие ада!
И не знай Даша, что это муж ее, упала бы в обморок.
Бондаря одели в костюм Терехи. Вынув из мешка своего усы и бороду, Барма наклеил их, а сверх того подрисовал на щеке Бондаря шрам.
— Мать родная теперь не узнает, — похвалил Митя старания брата.
— Я тоже с вами, — запросился Гонька. Его взяли: малец — не обуза.
— А вериги-то? — хватился Бондарь, вспомнив о кувшинах своих. Связав их, повесил на плечи Барме. — Вот теперь ты почти что святой. Не тяжело? — спросил заботливо. Тут же успокоил: — Носи, пока пустые. Полные — сам носить буду.
22
На лицо Фешино упала искра. Она открыла глаза, ахнула: через окна ползли три красных змея, брызгали жаром.
— Ва-аня! Ваню-юшааа! Гори-им! — затрясла она мужа.
Пикан улыбнулся во сне и, перевернувшись на другой бок, подложил под щеку ладошку. Снились ему радостные, давно забытые сны. Будто собралась семья в Светлухе. Потаповна с Дуней закрылись в горенке, шепчутся там о чем-то. Пикан с сыновьями сидит за столом, разглядывает смуглую и будто знакомую женщину. Видел ее когда-то, но где — вспомнить не может. И имя запамятовал. Но вот вспомнил, пробасил ласково: «Татарочка моя…» — и проснулся от крика.