Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Она написала ему длинное письмо. Ответа так и не дождалась. Наверное, он смял бумагу и, не дочитав, выбросил письмо в корзину. Может, сжег — он должен был заботиться о своей биографии, направлять ее в нужное русло. В жизни ведь редко делаешь то, что хочется. Нет, жизнь нами управляет, осуществляет непредвиденные цели, влечет за собой. Эта мысль так ее ужаснула, что ей захотелось выйти на солнечные улицы города.

Никогда больше он не написал ей ни слова. Она узнала, что он женился, что у него родились дети. Двое? Трое? Встречая в газетах его фамилию, она всегда искала для себя какого-то знака. Так же она читала то, что он написал. Навязчивая мысль: в том, что он пишет, есть скрытое послание, он пишет для нее, объясняет ей таким образом те страшные слова: «Мне ничего больше не нужно в жизни — только писать».

Люди постепенно занимали места в зале, где должна была состояться лекция. Она вошла вместе с другими и села как можно дальше от стола, покрытого темно-красным бархатом. В помещении почти не было естественного света, поэтому стол был освещен дополнительно. Это хорошо. Он не увидит ее оттуда, позволив ослепить себя прожектором.

Атмосфера была, как перед спектаклем. Собравшиеся разговаривали вполголоса, озирались по сторонам. Местный фотограф молча устанавливал штатив. Наконец от дверей донесся шумок. Появился Т. собственной персоной. Выглядел он безупречно. И был безупречен. Отличался от остальных, хотя она и не знала чем. От него веяло какой-то чистотой — гладко выбритое бледное лицо, белая сорочка, острые углы жесткого воротничка, серебряные очки. Костюм холодного серого цвета. Она не видела отсюда ботинок, но вдруг ей вспомнилось, как выглядели те, десять лет назад — коричневые, с узкими носами, слегка стоптанные внутрь. И помнила наготу его стоп, обнажающую больше, чем самые искренние признания. Она представила себе, что он идет по залу босой.

Постарел и изменился. Не глядя на публику, он усаживался на стуле. Перед ним поставили графин с водой и стакан. Стакан он передвинул. Достал из внутреннего кармана пиджака какие-то бумаги, аккуратно разложил их на столе, кашлянул и только теперь окинул взглядом зал. Щурился. Она задрожала — на какой-то миг почувствовала на себе этот взгляд, сейчас не такой пронзительный из-за прищуренных глаз. Он не узнал ее. Не мог узнать, она слишком далеко сидела. Аона бы всегда его узнала, в любой толпе. На любом расстоянии.

— Уважаемые дамы и господа, — начал он. — Меня пригласили сюда, чтобы я рассказал…

Он ни словом не обмолвился об этом городе, не улыбнулся восторженным зрителям, не задержал на них взгляда, не поблагодарил за цветы, за встречу на вокзале, за это их волнение. Не представился, не сказал, кто он и что его сюда привело, нравится ему здесь или нет, каково его личное отношение к майскому солнцу, к шляпкам женщин и цепочкам их мужей. Не запнулся, не вздохнул, его лицо оставалось неподвижным. Говорил внятно, хотя и монотонно; единственный жест, который он себе позволил, — поправил бабочку, будто хотел убедиться, что она на месте. Видимо, ему хотелось выглядеть универсальным европейским писателем, стоически мудрым, стоически нейтральным. Должно быть, нежелание раскрывать себя он считал достоинством. Аристократическая изысканность, все в меру. Она узнавала это, а как же. Это воодушевляло, но только тогда, когда была уверенность, что через минуту маска спадет. Волнующим был именно контраст. Это она в нем и любила. В этом он достиг мастерства.

Он говорил спокойно и по существу, с паузами, во время которых поднимал свои голубые глаза к потолку. За паузами легко угадывались запятые, отточия, тире. Как же он изменился. Он говорил о музыке, не о литературе. Кое-кто в зале мог бы почувствовать разочарование — разве писатель не должен говорить о литературе?

— …подобным образом дело обстоит с переходом в музыке от одноголосого пения к полифонии, к гармонии, что так охотно воспринимается как прогресс, хотя это как раз варварское приобретение… — Все, что она уловила.

Его склонившееся над ней лицо, искаженное силой притяжения. Улыбка мальчика — отчасти невинная, отчасти жестокая. Выражение страдания, не удовольствия. Капельки пота. Оторванная пуговица.

Когда он закончил, все встали и аплодировали ему так, словно он был оперной дивой. Потом несколько человек подошли к столу. Он вынул из кармана вечное перо, которое блеснуло, отражая свет прожектора. Склонился над книжками.

Она вышла. Быстрым шагом направилась в отель. Почувствовала себя вдвойне, втройне, в тысячу раз более одинокой, на грани отчаяния. Она не в силах ничего изменить, ничего. Почему мы не благодарны Богу за то, что он нам дал? Почему так трудно это оценить? Почему всегда хочется того, чего нет? Откуда этот изъян в человеческом мышлении?

В вестибюле никого не было. Пахло свежевыпеченной сдобой. Она с минуту ждала у стойки, но никто не появлялся, возможно, портье тоже был в театре, поэтому она протянула руку за своим ключом и тут же схватила тот, второй, висящий под римской цифрой I. Какая небрежность! Как можно было оставить тут ключ. Она бросилась к лестнице, как преступница.

Тихонько открыла дверь апартаментов. Не зажгла света — в комнату пробивались лучи заходящего солнца. Большой балкон, раздвинутые присборенные шторы и широкая двуспальная кровать. Он не успел даже распаковать вещи. Чемодан, не закрытый, лежал на кровати. Рядом три экземпляра его последней книги, новехонькие, наверно, еще не разрезанные. На стуле влажное пушистое полотенце, видимо специально купленное службой отеля к его приезду. Она осторожно к нему прикоснулась. Ванная комната — просторная, с массивной ванной под окном, огромными медными прусскими кранами и умывальником на одной ножке. На умывальнике — та самая деревянная мыльница с мылом для бритья. Это невозможно, подумала она. Взяла мыло в руку, понюхала. Знакомый запах; ей казалось, что он произведет на нее большее впечатление. Сколько раз искала она этот запах в различных парфюмерных магазинах, все более сомневаясь, что он вообще существует. Влажный помазок — должно быть, он брился перед уходом. Волосяная зубная щетка — сухая. На кафельном полу валялись темные носки. Она присела на край ванны, и в голову пришла странная мысль: ей хотелось быть им самим, чтобы иметь возможность любить его по-настоящему. Быть в нем. Ласкать его тело его собственными руками, а значит, ухаживать за ним намного лучше, чем способен он сам. Если бы нас могло быть тут двое, думала она. Он бы писал, раз для него это так важно, а я бы заботилась о нем. Не было бы греха, раздвоенности, неизбежности. Это была бы всего лишь невинная любовь к самому себе, нежность в часовнях ванных. Прикосновение к своей коже — ведь это не ласка, речь шла бы не о любви, но о поиске наилучшего мыла для его кожи. «Я бы знала на память каждую клеточку его тела, — думала она, — знала бы полость его рта, форму каждого зуба, как его собственный язык; его запах никогда не показался бы мне чужим, он был бы моим. Я бы убаюкивала его».

Услыхав внизу шум, она быстро вышла из номера и поднялась по лестнице на свой этаж.

Она расплачивалась за комнату, стоя спиной к залу ресторана, когда люди стали возвращаться с лекции. Она слышала его голос, он что-то говорил.

— А это как раз тот самый Т., — шепнул портье с гордостью. — Моя жена прочла все его книги.

Она хотела обернуться, но не смогла. Замерла, отсчитывая банкноты.

Садясь в пролетку, она вдруг почувствовала себя бесконечно усталой. Весила, наверно, тонну, даже лошадь, должно быть, это ощутила — не желала трогаться с места.

— Куда прикажете, сударыня? — спросил извозчик, когда ее молчание затянулось.

— На вокзал.

В таком городе, как Алленштайн, все должно начинаться и заканчиваться на вокзале.

Перевод М. Габачовой
29
{"b":"237807","o":1}