Непосредственным предлогом к написанию стихотворения явились речи во французской палате депутатов Лафайета, Могена и других, призывавших к вооруженному вмешательству в русско-польские военные действия.
Написано стихотворение 16 августа 1830 года, то есть еще до взятия Варшавы. Напечатано в сентябре 1830-го, в брошюре «На взятие Варшавы», куда вошли три стихотворения А. С. Пушкина и В. А. Жуковского.
У меня нет никакого сомнения в том, что Александр Сергеевич писал все приведенное выше совершенно честно и с искренним чувством. Об этом говорит и само стихотворение — ни по заказу, ни вымученно такого не напишешь. Блестящие строки, и эмоция автора великолепно передается читателю — в том числе и потому, что чувства эти искренние, честные и очень сильные.
Александр Сергеевич отнюдь не считал себя обязанным тут же поддерживать все, что придумает правительство или что скажет царь. И уж чем-чем, а чувством личного достоинства Господь его ну никак не обидел.
Был случай, когда излишнюю «параллельность» с царем графа Воронцова он скорее сурово осудил:
Сказали раз царю, что наконец
Мятежный вождь, Риэго, был удавлен.
«Я очень рад, — сказал усердный льстец, —
От одного мерзавца мир избавлен».
Все смолкнули, все потупили взор,
Всех рассмешил проворный приговор.
Риэго был пред Фердинандом грешен,
Согласен я. Но он за то повешен.
Пристойно ли, скажите, сгоряча
Ругаться нам над жертвой палача?
Сам государь такого доброхотства
Не захотел улыбкой наградить:
Льстецы, льстецы! Старайтесь сохранить
И в подлости осанку благородства [22. С. 242].
И это стихотворение написано по вполне конкретному случаю: 1 октября 1823 года, после смотра войск в Тульчине, Александр I давал обед и за обедом огласил только что полученное им письмо министра иностранных дел Франции Шатобриана. Тот сообщал об аресте инсургента Риэго. Граф Воронцов при этом произнес: «Какое счастливое сообщение, Ваше Величество!» Воронцов, по мнению будущего декабриста Басаргина, очень повредил себе этим сообщением, а Государь и впрямь «такого доброхотства не захотел улыбкой наградить».
Это я к тому, что если Пушкин и поддакивал правительствам и царям, то уж никак не из желания выслужиться, а по глубокому нравственному убеждению.
Так что если Александр Сергеевич написал «Клеветникам России», тем более напечатал его в откровенно про-правительственной, охранительной, приветствующей взятие Варашавы брошюрке, — значит, таково было его собственное убеждение. Как видно, подавление польского восстания — это тот пункт, в котором официальные мнения правительства Российской империи полностью совпадают с мнениями Пушкина и Жуковского.
Впрочем, искренность А. С. Пушкина подтверждается еще и тем, что точно такие же мысли высказывает он и в частном письме к П. А. Вяземскому. В письме, которое вовсе ведь и не предназначалось для печати.
«Ты читал известия о последнем сражении 14 мая? Не знаю, почему не упомянуты некоторые подробности, которые знаю из частных писем и, кажется, от верных людей: Кржнецкий находился в том сражении. Офицеры наши видели, как он прискакал на своей белой лошади, пересел на другую, бурую, и стал командовать — видели, как он, раненный в плечо, выронил палаш и сам свалился с лошади, как вся его свита кинулась к нему и посадила опять на его лошадь. Тогда он запел «Еще польска не сгинела», и свита его начала вторить, но в ту самую минуту другая пуля убила в толпе польского майора, и песни прервались. Все это хорошо в поэтическом отношении. Но все-таки их надобно задушить, и наша медлительность мучительна. Для нас мятеж Польши есть дело семейственное, старинная, наследственная распря: мы не можем судить ее по впечатлениям европейским, каков бы ни был, впрочем, наш образ мыслей. Но для Европы нужны общие предметы внимания и пристрастия, нужны и для народов, и для правительств. Конечно, выгода почти всех правительств… избегать в чужом пиру похмелья; но народы так и рвутся, так и лают. Того и гляди, навяжется на нас Европа» [23].
Начнем с того, что лживо название стихотворения. Никто из людей, вызвавших негодование Пушкина, на Российскую империю не клеветал. Никаких поступков или действий, не совершаемых на самом деле, никто русским не приписывал. Никаких действий русских войск или русского правительства никто превратно не истолковывал. Французские парламентарии обсуждали вовсе не некие «сугубо внутренние» дела Российской империи, а ситуацию, сложившуюся вокруг Польши, обратившейся к иностранным правительствам. Польши, независимой еще полвека назад.
Попытка «запретить» французам обсуждать ситуацию в Польше и предлагать вооруженное вмешательство (из самых благородных побуждений — чтобы не дать огромной империи подавить и растерзать маленькую отважную страну) совершенно восхитительна. Особенно если вспомнить, как бурно, активно реагировала РУССКАЯ общественность на «внутренние дела» других империй. Ну ладно, будем считать, что в дела Оттоманской империи «вмешиваться» даже нужно — для помощи православным, для помощи братьям-славянам.
Правительство предоставляло политическое убежище беглецам от турок и даже помогало вооружать повстанцев. А героини Тургенева выходили замуж за мятежных болгар — к полному удовольствию остального русского общества. Ладно, будем считать, что жестоким туркам так и надо. Будут знать, как обижать славян!
Но русская общественность весьма живо обсуждала и положение негров-рабов. Российская империя принимала самое активное участие в борьбе с работорговлей, и общественность поддерживала свое правительство. Пронзительная история К. М. Станюковича о том, как работорговцы выбросили в океан весь свой «груз», погубили сотни человеческих жизней, а матросы русского парового клипера «Забияка» спасли последнего — негритенка Максимку, стала, как говорят сегодня, «бестселлером». А одновременно замечу, осуждение крепостного права в немецких и французских газетах рассматривалось как проявление русофобии. Все того же «и ненавидите вы нас».
В начале XX века, когда Британская империя начала войну с государствами буров в Южной Африке, шарманщики пели во всех городских двориках песню:
Трасваль, Трансваль, страна моя,
Ты вся горишь в огне!
А мальчишки убегали из дому уже не к индейцам, а чтобы помогать бурам против англичан.
Впрочем, примеров слишком много, я привел только самые яркие. Но Александр Сергеевич, с отвращением описавший нравы американских плантаторов (может быть, сказывалось и происхождение; квартерон, то есть негр на восьмую часть, Пушкин подлежал продаже с аукциона в большинстве южных штатов США), вовсе не считает свои высказывания вмешательством в чужие дела. Близко общаясь с людьми по фамилии Ипсиланти и Катакази, он не полагает, будто «разборки» Оттоманской империи с православными греками — семейная распря: «Домашний, старый спор, уж взвешенный судьбою». А вот если французы смеют осуждать жестокость царских войск!!! Если они, страшно подумать, суют свои европейские носы в «не свои» дела!!!
Оставьте… оставьте нас… Повторяет он как заклинание. Как герой «Детства» Льва Толстого кричит: «Ах, оставьте, ах, оставьте, Карл Иваныч!» Эмоция? Несомненно. Александр Сергеевич Пушкин отказывается рационально оценивать происходящее и ударяется в эмоции. Но не только: он еще объединяет русских и поляков в некое единство и категорически отрицает и право поляков не быть в этом единстве, и чье бы то ни было право хоть как-то к этому относиться.