— Вокруг меня он без перемен. По-прежнему густой. Я не могу быстро работать… Слабость… Задыхаюсь…
— Ну ничего! Потерпите, голубчик! Как только вылезу, начну рыть вам навстречу. Да вы отдохните, спешить некуда. Подкрепитесь своим какао…
О нет! Горелов спешил, спешил изо всех сил. Чем ближе казалось спасение, тем более страстно, нетерпеливо стремился он к нему. Он работал, напрягая всю свою уже иссякающую энергию. Временами туман заволакивал сознание, голос Шелавина не доходил до него, но он продолжал почти машинально двигать слабеющими руками и сантиметр за сантиметром полз вперед, отвоевывая жизнь.
— Ну вот! Уф! Наконец-то! Выползаю! — донесся до него спокойно-торжествующий голос океанографа.
Казалось, он принимает свое спасение как нечто заранее известное, а все это трагическое происшествие — как некий научный эксперимент, результат которого ни на одну минуту не вызывал в нем сомнения. Все шло, как должно было идти, эксперимент развивался нормально. Наблюдательность, самообладание, расчет — все было на месте, и теперь можно с удовлетворением потянуться и сказать: «Уф!»
Горелов увидел ученого совершенно в новом свете. Он был полон восхищения и благодарности. Выходило, что роли переменились: он шел спасать Шелавина, но оказалось, что тот спас его.
— Иван Степанович… дорогой… — неожиданно и тихо вырвалось у Горелова.
Ответа не последовало. Не отрывая затылка от шлема, Горелов напряженно прислушивался. Неужели ушел?! Обрадовался и бросил?! Безумный страх овладел Гореловым, но в следующий момент послышалась скороговорка Шелавина — милая, родная скороговорка.
— Ну, как ваши дела, товарищ Горелов? Приходится воткнуть шлем в холм, чтобы разговаривать с вами… Начинаю рыть к вам навстречу. Буду держаться на метр от стены и на метр выше моего выхода. Можете не работать, отдохните. У меня теперь дело пойдет быстро. Эх, жаль, лопатки моей нет!
Прошло, однако, не менее часа, прежде чем из ила показался шлем Горелова. Шелавину приходилось одному прокладывать к нему путь, а последние полчаса Горелов перестал даже отвечать на вопросы океанографа. Когда Шелавин добрался до него, Горелов был без чувств. Сам достаточно обессиленный, Шелавин с неимоверным трудом вытащил Горелова из илового холма и положил у его подножия. Открыв патронташ на поясе Горелова, он пустил в его скафандр усиленную струю кислорода. Но и это обычно магическое средство не дало результатов. Горелов не приходил в себя. Тогда океанограф, отдохнув и подкрепившись несколькими глотками какао, взвалил тело Горелова на плечи и потащил его из ущелья. Но неимоверная усталость скоро охватила Шелавина: сказалось огромное истощение сил; и, преодолевая сопротивление воды, пробираясь по неровному каменистому дну среди усеявших его обломков скал, протискиваясь с безжизненным телом Горелова между выступами сближающихся стен ущелья, он с трудом передвигал ноги. Шелавин уже не в состоянии был ничего соображать и даже не почувствовал радости, когда вдали замелькал спасительный луч прожектора и навстречу ему бросились, отчаянно жестикулируя, несколько человеческих фигур. Настоящее удовлетворение, почти блаженство он почувствовал лишь тогда, когда с его плеч сняли тело Горелова и он смог, закрыв глаза, едва не теряя сознание, опуститься на руки друзей…
Глава IV
Две раскрытые тайны
После бомбежки в Саргассовом море подлодка провела двенадцать суток почти в непрерывном движении. Она обследовала за это время огромное пространство океанического дна между подводным хребтом и африканским материковым склоном. Она нашла несколько значительно поднимавшихся над дном подводных гор, повышений дна, глубоких ложбин и впадин. Множество записей Шелавина дало полную картину температурного режима глубоководных и придонных слоев воды, ее плотности, солености и химического состава. Образцы горных пород и глубоких поддонных слоев ила, добытые Шелавиным, осветили теперь многое в геологической истории Атлантики.
В биологическом кабинете зоолога с угрожающей быстротой росли коллекции новых, неизвестных до сих пор представителей глубоководной и придонной фауны.
Но сердце почтенного ученого болело всякий раз при взгляде на банку, всегда стоящую на видном месте его рабочего стола, и большую невзрачную раковину, лежавшую рядом с ней. В банке, вздымаясь с грозно раскрытыми мощными, зазубренными лезвиями, стояла кроваво-красная, усеянная бугорками и редкими щетинками клешня гигантского краба, отрубленная топориком Горелова. Раковина принадлежала единственному представителю неизвестного миру, но уже славного в глазах нашего ученого нового класса пластинчатожаберных имени советского зоолога Лордкипанидзе. Самые тщательные поиски зоолога, Цоя, Марата, Скворешни, Горелова, Павлика на каждой глубоководной станции ни к чему не приводили. Этот необычайный моллюск сделался какой-то манией, навязчивой идеей не только зоолога и его верных сподвижников, но чуть ли не всей команды. Интерес к таинственному моллюску еще более разгорелся, когда зоолог объявил, что при исследовании строения тела и химического состава крови моллюска Цой нашел в его крови огромное количество растворенного золота, благодаря чему вес моллюска оказался необычайным.
Цой продолжал страстно, неутомимо работать над тщательно сохраненными им остатками тела моллюска. Казалось, все уже было в нем исследовано. Его строение и химический состав, пищеварительный канал с остатками пищи, его мускульная, кровеносная и нервная система, аппарат размножения — все было изучено Цоем под наблюдением зоолога. Что же касается присутствия золота в крови, то ученый пришел к заключению, что, вероятно, эти моллюски в области своего постоянного распространения живут на дне среди обширных золотых россыпей, вроде той, на какую набрел недавно океанограф в своих последних злосчастных приключениях. «Вероятно, — говорил зоолог, — это золото по каким-либо причинам оказалось здесь сильно растворенным в морской воде и в таком виде перешло в кровь животного».
И все же Цой продолжал упорно исследовать остатки тела таинственного моллюска, никому ничего не сообщая о своих целях, стараясь работать над ними лишь в одиночестве, когда никого нет в лаборатории. Бывали, впрочем, дни, когда он не прикасался к этой работе и угрюмо шагал по лаборатории или, бросив все, облачался в скафандр и уходил бродить по дну океана — один или в обществе Марата и Павлика.
И сегодня, когда он с видом отчаяния, отбросив трехногий табурет, встал и начал, ероша волосы, ходить по лаборатории, появление Марата очень обрадовало его.
— Ну, что ты тут бродишь в одиночестве, Цой? — спросил Марат, кинув взгляд на лабораторный стол с признаками незаконченной, брошенной на середине работы. — Если не работается, пойдем со мной на дно. У меня кое-какие поручения от Скворешни…
— «Не работается»!.. — раздраженно повторил Цой и, словно его прорвало, с отчаянием в голосе воскликнул: — Это не работа, а мучение!..
— Я уже давно заметил, что у тебя временами отвратительное настроение, — осторожно бросил Марат.
— Когда втемяшится в голову какая-нибудь идея и ни днем, ни ночью не дает тебе покоя… — заговорил Цой, опускаясь на табурет и сжимая голову ладонями, — когда она то дается в руки, то ускользает, точно издевается над тобой…
Если бы ты знал, Марат, как это тяжело! Мне казалось, что я на пороге большого открытия.
— Открытия? — встрепенулся Марат, словно боевой конь, настороживший уши при первых звуках трубы. — О Цой! Если это не секрет…
Его глаза засверкали, в голосе послышались нотки мольбы, даже непокорный хохолок на темени как будто приподнялся еще выше, словно материализованный вопрос.
Цой горько усмехнулся и сказал:
— К сожалению, это скорее предполагавшееся открытие… Мечты молодого, неопытного, увлекающегося человека.
— Не теряй бодрости, Цой, голубчик, — сказал Марат, присаживаясь рядом на соседний табурет и кладя руку на колено друга. — Только увлекающиеся люди делают настоящие, большие открытия. В чем дело? Скажи…