Литмир - Электронная Библиотека
A
A

К тому же хронические сумерки на улицах не позволяют и лица-то различать. Единственное, что я успел заметить как молодой человек, имеющий на этом поприще еще кое-какие интересы, — своеобразную походку местных барышень.

Это продвижение по неумолимо прямой линии, не считающееся ни с какими преградами и подчиненное только некоему внутреннему ритму, некоему закону, что сматывается, как с клубка, нитью прямолинейной аккуратной трусцы, исполненной строго отмеренной грации.

И каждая из них несет в себе, словно заведенную пружинку, свое собственное, индивидуальное правило.

И когда они так идут, прямиком, вглядываясь в это правило, полные сосредоточенности и серьезности, кажется, будто у них одна-единственная забота — ничего из него не уронить, не сбиться с исполнения трудного правила, не отклониться от него ни на миллиметр. Тогда становится ясно: то, что они с таким вниманием и так проникновенно несут над собой, является ни чем иным, как некая idee fixe собственного совершенства, которая благодаря силе их убежденности в ней оказывается чуть ли не реальностью. Это словно бы некое предвосхищение, воспринятое на собственный страх и риск, без всякого поручительства, неприкосновенная догма, не подлежащая никаким сомнениям.

Какие изъяны и недостатки, какие курносые или приплюснутые носики, сколько веснушек и прыщей гордо проносится под флагом этой фикции! Нет такого уродства и банальности, которую взлет этой веры не подхватывал бы с собой и не возносил в фиктивное небо совершенства!

Под прикрытием этой веры тело просто явственно становится красивей, а ноги, действительно стройные и упругие ноги в безукоризненной обуви, красноречиво говорят своей походкой, плавным поблескивающим монологом поступи с готовностью изъясняют ту идею, о которой из гордости умалчивает замкнутое лицо. Руки в карманах коротких обтягивающих жакетиков. В кафе и в театре здешние девушки кладут ногу на ногу, высоко, до колен, открывая их, и красноречиво ими молчат. Мимоходом отмечу еще одну особенность города. Я уже упоминал о здешней черной растительности. Особого внимания заслуживает одна из разновидностей черного папоротника, огромные букеты которого здесь стоят в вазах в каждом доме, в каждом общественном заведении. Это чуть ли не траурный символ, погребальный герб города.

4

Отношения в Санатории с каждым днем становятся все невыносимей. Трудно не согласиться с тем, что мы просто-напросто попали в ловушку. Когда я только приехал, была создана некая видимость гостеприимства и заботы, но теперь администрация Санатория не дает себе ни малейшего труда, чтобы изображать хотя бы подобие какого-то попечения. Мы брошены на произвол судьбы. Никто не беспокоится о наших потребностях. Я давно уже обнаружил, что провода электрических звонков обрываются над дверями и никуда не ведут. Прислуги не видно. Коридоры днем и ночью погружены в темноту и тишину. У меня сильное подозрение, что мы являемся единственными пациентами этого Санатория, а таинственные и сдержанные мины, которые строит горничная, закрывая дверь, когда входит или выходит из комнаты, не более чем мистификация.

У меня иногда возникает желание широко распахнуть все эти двери и оставить их настежь раскрытыми, чтобы разоблачить гнусную интригу, в которую впутали нас.

И все-таки я не вполне уверен в своих подозрениях. Иногда поздней ночью я вижу, как доктор Готард в белом операционном халате, предшествуемый горничной, торопливо шагает с клизмой в руке по коридору. Он так спешит, что просто нет никакой возможности остановить его и припереть к стене решительным вопросом.

Если бы не ресторан и кондитерская в городе, можно было бы умереть с голоду. До сих пор мне так и не удалось выпросить вторую кровать. О чистом постельном белье и речи нет. Надо признаться, что мы и сами стали понемножку забывать привычки, свойственные культурным людям.

Для меня как человека цивилизованного лечь в постель в одежде и обуви раньше было просто немыслимо. А теперь поздней ночью я прихожу домой пьяный от сонливости, в комнате полумрак, занавески на окне вздуваются от холодного сквозняка. Почти в полном беспамятстве я валюсь на кровать и закапываюсь в перины. И сплю неопределенное время — то ли целыми днями, то ли неделями, — странствуя по пустым ландшафтам сна, неизменно в пути, неизменно на крутых дорогах дыхания, то легко и упруго съезжая по плавному склону, то вновь с трудом карабкаясь по отвесной стене храпа. А достигнув вершины, объемлю взором огромные окоемы глухой, скалистой пустыни сна. И вдруг неведомой порой, в неведомом месте, где-то на резком повороте храпа просыпаюсь в полусознании и чувствую в ногах тело отца. Он лежит, свернувшись клубочком, маленький, как котенок. Я опять засыпаю с открытым ртом, и мимо меня волнисто и величественно опять проходит гигантская панорама горного пейзажа.

В лавке отец развивает оживленную деятельность, ведет переговоры, использует все свое красноречие, убеждая клиентов. Щеки его горят от возбуждения, глаза блестят. В Санатории он лежит тяжело больной, точь-в-точь как дома в последние недели. Трудно скрывать, что процесс семимильными шагами приближается к фатальному концу. Слабым голосом он говорит мне:

— Иосиф, ты должен чаще заглядывать в лавку. Приказчики нас обкрадывают. Ты же видишь, я уже не могу справляться с делами. Неделями лежу тут больной, а лавка гибнет, брошенная на произвол судьбы. Не было ли каких-нибудь писем из дому?

Я начинаю сожалеть, что мы ввязались в это предприятие. Да, трудно назвать удачным наше решение отправить отца сюда — решение, которое мы приняли, соблазненные шумной рекламой. Отодвинутое время… звучит это, надо сказать, красиво, а что же на самом деле? Получает ли он тут полноценное, подлинное время, так сказать, отмотанное со свежего рулона, пахнущее новизной и краской. Ничуть не бывало. Это до конца использованное, изношенное людьми время; время вытертое, во многих местах дырявое, прозрачное, как сито.

Так что нет ничего удивительного в том, что это — прошу правильно меня понять! — как бы вытошненное время, время из вторых рук. Противно даже говорить…

И притом все эти бестактные махинации со временем.

Безнравственные манипуляции, когда сзади залезают в его механизм, ковыряются пальцами совсем рядом с его щекотливыми тайнами! Порой страшно хочется стукнуть кулаком по столу и заорать во все горло: «Довольно! Руки прочь от времени! Время неприкосновенно, его нельзя провоцировать! Разве недостаточно вам пространства? Пространство — оно для человека, можете сколько угодно порхать в нем, скакать, кувыркаться, перепрыгивать со звезды на звезду. Но, ради Бога, не трогайте время!»

Но, с другой стороны, можно ли требовать от меня, чтобы я по собственной инициативе разорвал договор с доктором Готардом? Каким бы жалким ни казалось существование отца, но как-никак я вижу его, нахожусь рядом, разговариваю с ним… В сущности, я обязан быть бесконечно благодарен доктору Готарду.

Неоднократно я хотел поговорить с ним в открытую. Но доктор Готард неуловим. «Он только что пошел в ресторан», — сообщает мне горничная. Я направляюсь туда, но тут она догоняет меня и объявляет, что ошиблась, доктор Готард в операционной. Я бегу на первый этаж, размышляя, какие операции тут могут проводить, вхожу в тамбур, и меня просят подождать. Доктор Готард через минуту выйдет, он только что закончил операцию и моет руки. И я почти что действительно вижу, как он, невысокий, в развевающемся халате, широким шагом проходит через анфиладу больничных палат. Что же выясняется буквально через минуту? Никакого доктора Готарда тут не было, и вообще уже несколько лет здесь не производилось никаких операций. Доктор Готард спит у себя в комнате, и над подушкой торчит его задранная черная борода. Комната заполняется храпом, как тучами, и они растут, наслаиваются, поднимают на своем клублении доктора Готарда вместе с его кроватью все выше и выше — происходит великое патетическое вознесение на волнах храпа и вздувшейся постели.

53
{"b":"236277","o":1}