— Можешь прочесть в конторке, — сказал отец, бросив мне недовольный взгляд. — Сам видишь, здесь негде.
В конторке за лавкой было совсем еще пусто. Через стеклянную дверь падало немного света. На стенах висели пальто приказчиков. Я открыл пакет и в слабом свете, проникающем из двери, стал читать письмо.
Мне сообщали, что заказанной мною книжки, к сожалению, на складе не оказалось. В настоящее время предприняты ее поиски, но фирма, не упреждая результатов этих поисков, позволила себе пока что выслать мне некий артикул, который, как она предполагает, несомненно вызовет мой интерес. Далее шло достаточно сложное описание складного астрономического рефрактора большой разрешающей способности и к тому же обладающего многочисленными достоинствами. Заинтересовавшись, я извлек из пакета этот инструмент, изготовленный не то из клеенки, не то из жесткого полотна; он был сложен гармошкой. У меня всегда была слабость к телескопам. Я принялся раскладывать многократно сложенный кожух инструмента. Под руками у меня возникал огромный, зафиксированный для жесткости тонкими прутками мех телескопа, и вскоре его пустая оболочка, лабиринт, длинный комплекс черных оптических камер, до половины вставленных друг в друга, вытянулась на всю комнату. Смахивало это на длинное авто из лакового полотна, на какой-то театральный реквизит, имитирующий с помощью легкого материала — бумаги и жесткого тика — массивность реальности. Я глянул в черную воронку окуляра и увидел в глубине едва вырисовывающиеся очертания дворового фасада Санатория. Заинтересовавшись, я залез глубже в заднюю камеру аппарата. Теперь в поле зрения телескопа была горничная, которая, неся в руке поднос, шла по коридору санатория. Вдруг она повернулась и улыбнулась. «Уж не видит ли она меня?» — подумалось мне. Неодолимая сонливость туманом заслоняла мне глаза. Я сидел в задней камере телескопа, точно в кабине лимузина. Легкое движение рычагом, послышался шелест, словно бумажная бабочка замахала крыльями, и я почувствовал, что аппарат вместе со мной тронулся с места и поворачивает к двери.
Точно большущая черная гусеница, телескоп — многочленное тулово, огромный бумажный таракан с имитацией фар впереди — въехал в освещенную лавку. Покупатели раздвинулись, давая дорогу этому слепому бумажному дракону; приказчики настежь распахнули двери, и я в бумажном своем автомобиле выкатил на улицу между двумя шеренгами находившихся в лавке людей, которые возмущенными взглядами провожали мое и впрямь скандальное отбытие.
3
Вот так живется в этом городе, и время течет. Большую часть дня спится, и не только в постели. Нет-нет, мы тут в этом отношении не слишком капризны. Человек тут готов вздремнуть в свое удовольствие в любом месте, в любую пору дня. В ресторане, положив голову на столик, в экипаже и даже стоя, по пути, в парадной какого-нибудь дома, куда забегаешь на минутку, когда совсем уж неодолимо смаривает сон.
А проснувшись, еще отуманенные и не совсем пришедшие в себя, мы продолжаем прерванный разговор либо утомительный путь, двигаем дальше запутанное дело без начала и конца. В результате где-то по дороге мимоходом утрачиваются целые интервалы времени, мы теряем контроль над непрерывностью дня и в конце концов перестаем настаивать на ней, без сожалений отказываемся от скелета непрерывной хронологии, за которой когда-то мы приучились так неусыпно следить по привычке и по причине неукоснительной дисциплины обыденности. Мы давно уже пожертвовали той неустанной готовностью в любой миг дать отчет о проведенном времени, той скрупулезностью в исчислении чуть ли не до гроша потраченных часов и минут, что составляет гордость и славу нашей экономики. Да, что касается этих основополагающих добродетелей, в следовании которым мы некогда не ведали ни сомнений, ни отступлений, то тут мы давно уже капитулировали.
Вот несколько примеров, которые могут послужить иллюстрацией подобного положения вещей. В непонятную пору то ли дня, то ли ночи — их отличают лишь едва уловимые нюансы неба — я просыпаюсь у перил мостика, что ведет к Санаторию. Сумерки. Видимо, меня одолела дремота, и я, не сознавая того, долго блуждал по городу, пока, смертельно усталый, не дотащился сюда. Не могу сказать, сопутствовал ли мне все это время доктор Готард, который сейчас стоит передо мной, завершая длинную лекцию изложением заключительных выводов. Увлеченный собственным красноречием, он даже берет меня под руку и тянет за собой. Я иду с ним, но не успеваем мы перейти через гулкий мостик, как я снова засыпаю. Сквозь сомкнутые веки я смутно вижу проникновенную жестикуляцию доктора, улыбку, таящуюся в недрах его черной бороды, и тщетно пытаюсь понять тот великолепный логический прием, тот последний козырь, который он выкладывает на вершине своей аргументации и торжествующе замирает, широко раскинув руки. Не знаю, долго ли мы еще идем рядом, погруженные в беседу, полную взаимных непониманий, как вдруг я окончательно пробуждаюсь. Доктора Готарда нет, совершенно темно, но только потому, что глаза у меня закрыты. Я открываю их и оказываюсь в постели у себя в комнате, куда даже не знаю как я добрался.
А вот куда более разительный пример.
В обеденный час я вхожу в городе в ресторан, в беспорядочный хаос и гомон клиентов. И кого же я вижу в центре зала за столом, заставленным тарелками? Отца. Все взоры обращены к нему, а он, поблескивая бриллиантовой булавкой в галстуке, неестественно оживленный, расчувствовавшийся до умиления, аффектированно поворачивается во все стороны, ведя многословный разговор с целым залом одновременно. С наигранной лихостью, на которую я не могу смотреть без величайшей тревоги, он заказывает все новые и новые кушанья, и они уже загромоздили весь стол. С наслаждением чревоугодника он поглядывает на них, хотя не управился еще и с первым блюдом. Причмокивая, жуя и разговаривая одновременно, он мимикой, жестами выражает наивысшее удовлетворение этим пиршеством, следит обожающим взглядом за паном Адасем, кельнером, бросая ему с влюбленной улыбкой все новые заказы. И когда кельнер, помахивая салфеткой, бежит исполнять их, отец умоляющим жестом обращается к присутствующим, беря их в свидетели неотразимых чар этого Ганимеда.
— Бесценный юноша! — зажмуривая глаза, восклицает он с блаженной улыбкой. — Ангельской красоты! Признайтесь, господа, он очарователен!
Исполненный отвращения, я удаляюсь из зала, не замеченный отцом. Даже если бы он специально был посажен там в рекламных целях администрацией отеля для забавы гостей, то и тогда не мог бы себя вести вызывающей и нарочитей. Голова моя затуманена сонливостью, и я плетусь по улицам, направляясь к дому. На минутку ложусь щекой на почтовый ящик и устраиваю себе короткую сиесту. Наконец нащупываю в темноте ворота Санатория и вхожу. В комнате темно. Поворачиваю выключатель, но электричество не работает. От окна тянет холодом. В темноте скрипнула кровать. Отец поднимает голову с подушки и обращается ко мне:
— Ах, Иосиф, Иосиф! Я уже два дня лежу тут без всякой помощи, звонки порваны, никто ко мне не заглядывает, а сын бросает меня, тяжело больного, и бегает по городу за девицами. Послушай, как у меня колотится сердце.
Как это согласовать? То ли отец сидит в ресторане, охваченный нездоровой амбицией чревоугодия, то ли, тяжело больной, лежит у себя в комнате? Или же существуют два отца? Ничего подобного. Всему виной стремительный распад времени, лишенного неусыпного бдительного надзора.
Все мы знаем, что недисциплинированная эта стихия кое-как удерживается в определенных рамках только благодаря неустанному уходу, бережной заботе, корректированию ее шальных выходок. Лишенная опеки, она тут же склоняется к нарушениям, к дикой аберрации, выкидывает немыслимые фокусы, бросается в безоглядное шутовство. Все явственней вырисовывается инконгруэнтность нашего индивидуального времени. Время моего отца и мое личное время уже не совпадали друг с другом.
Кстати сказать, обвинение в распущенности нравов, брошенное мне отцом, не имеет под собой никаких оснований. Я тут ни разу не подошел еще ни к одной девушке. Пошатываясь, как пьяный, в переходе из сна в сон, я, можно сказать, в редкие минуты отрезвления даже не обращал внимания на здешний прекрасный пол.